Одной из типичнейших черт социального, культурного и политического развития человечества в ХХ в. является актуализация этнонациональной проблематики. Данный процесс наблюдается даже у крупных народов, обладающих полноценной собственной национальной государственностью. Что же говорить о малых и не доминирующих в более широком социально-политическом контексте этнокультурных группах, которые в условиях социокультурной модернизации, переросшей к концу столетия в процессы глобализации, более чем кто-либо другой стремятся к сохранению своей этнической специфики.
"Национально-освободительные движения", "национально-культурное возрождение", "национализм" - наиболее распространенные термины для описания и объяснения возникновения и тенденций развития данного феномена. Что касается последнего из перечисленных, то необходимо отметить, что советской исторической традиции (и в немалой степени современной российской науке) свойственна негативная наполненность термина "национализм". Это, в основном, обусловлено введенной в рамках марксисткой исторической парадигмы дихотомией "национализм" - "национально-освободительное движение" (при которой первый оценивается как сугубо реакционное явление, а последнее - как прогрессивное). Как отмечает С.Е. Рыбаков, "в нашей стране давно уже сложилась устойчивая традиция упрощенного и сугубо негативного употребления данного понятия:" [Рыбаков, 2001, с. 261]. Между тем в мировой литературе сам термин "национализм" применяется в нейтральном смысле, "для обозначения принципа, требующего, чтобы политические и этнические единицы совпадали" [Геллнер, 1991, с. 5, 24]. Именно в таком - нейтральном - смысле автор будет использовать термины "национализм" и "националисты" в дальнейшем.
В моменты политических кризисов, охватывавших полиэтничные сообщества в истекшем столетии, этничность ("этничность в огранке национализма", как метко выразился С.Е. Рыбаков [2001, с. 259]) проявляла себя в качестве наиболее эффективной стратегии тех групп населения, которые, апеллируя к этнокультурной специфике, стремились добиться повышения своего политического и/или экономического статуса. Сегодня многие специалисты предпочитают говорить об инструментальной роли этничности, "согласно которой этническая принадлежность актуальна постольку, поскольку она способствует достижению определенных целей: власти, повышения статуса, экономических и социальных выгод:" [Этнос: 2000, с. 8]. Так, Ф. Риггс подчеркивает, что сущностным свойством этничности является "несомненно, способность этнических групп преследовать определенные цели или защищать свои интересы: Этничность как политическая стратегия нацелена на достижение или исключение доступа к социальным благам и услугам, а также к ресурсам, которые контролируются централизованной властью или доминирующими группами либо представляют для них значительную ценность:" [Риггс, 2000, с. 10]. В этом контексте уместно говорить о том, что этничность феноменизировалась чаще и отчетливее всего в виде этнического национализма. Под ним понимается обыкновенно, с одной стороны, "ответная политическая реакция на колониализм обществ, в которых традиционные формы социальной организации разрушились вследствие социальных перемен, осуществленных внешним колонизатором" [Эберкромби, 2000, с. 105]. С другой стороны, это может восприниматься как "следствие неравномерного развития капитализма, порождающее глубокое неравенство между отдельными регионами, и стремления периферийных регионов использовать националистическую политику, чтобы добиться более выгодного распределения власти" [Там же].
Доктрина политического этнонационализма основывается, в первую очередь, на требовании совмещения границ социокультурной общности и государства, на перманентном стремлении этнических мобилизаторов к повышению "статус кво" своей социокультурной группы. Суть этнического национализма состоит в том, что "это одновременно и политическое движение, стремящееся к завоеванию или удержанию политической власти, и политика, оправдывающая такие действия с помощью доктрины приоритета интересов и ценностей нации" [Арутюнян: 1999, с. 41]. Как справедливо отмечают некоторые зарубежные специалисты, этнонационализм - "это идеология, основанная на убеждении, что народ, обладающий общими свойствами, такими как язык, религия или этничность, составляет особую политическую общность. Националисты стремятся сохранить это социальное своеобразие, чтобы защитить те социальные блага, которые являются результатом национальной идентичности и принадлежности к нации" [Эберкромби, 2000, с. 104-105]. При этом этничность выступает в двоякой роли: с одной стороны, активисты от национализма используют ее для мобилизации людей, актуализируя у них чувство этнической идентичности, с другой - она же используется для легитимизации права общности на обладание собственной государственностью: "Национализм отождествляет политическую легитимность государства с самоуправлением нации" [Там же].
Внедрение этничности в политический по своей сути националистический дискурс приводит в результате к ее этатизации.
Начало бурятского национализма
В националистическом дискурсе, с особой силой актуализировавшемся в бурятском обществе с 1917 г., этатизация этничности превратилась фактически в стержневую проблему и концептуализировалась в виде автономистских требований. Однако основа программы бурятских националистов, вербализованной после февральской и октябрьской революций, была заложена еще в начале ХХ в., когда в результате предпринятой царским правительством административно-земельной реформы бурятское население поднялось на активную борьбу по защите своих прав1.
Возглавившая эту борьбу бурятская элита взяла на себя функцию поиска новых путей развития для своего народа. Она начала понимать, что "в результате глубокой ломки существующих социально-политических структур серьезно расшатаны привычные нормы регуляции, образовался институциональный, ценностный и духовный вакуум, который требует заполнения новой системой идейных установок, новыми символами жизненных целей. Нужна была такая идеология, которая стала бы точкой опоры внутреннего мира бурят, стержнем, формирующим определенное единство социальной деятельности всего народа" [Михайлов, 1989, с. 28].
Зарождение автономистских требований было связано с проведением в 1905-1906 гг. общебурятских съездов, из которых наиболее характерными являлись два - общеобластной съезд бурят Забайкальской области и общегубернский съезд бурят Иркутской губернии. Съезд забайкальских бурят (апрель 1905 г., Чита) принял проект, предусматривавший административное устройство бурят по территориальному принципу и в то же время восстанавливавший родовую структуру управления, при которой высшие административные единицы - думы - совпадали с бывшими ведомствами [Егунов, 1963, с. 133]. В свою очередь, съезд бурят Иркутской губернии (август 1905 г., Иркутск) обсудил проект земской реформы, предполагавшей создание у бурят особого уездного земства наряду с русским. Большинство участников съезда отрицали и не доверяли смешанной (т.е. с представителями русского населения) уездной инстанции земского управления потому, что "при единых земских учреждениях интересы бурятского меньшинства пострадают..." [Хаптаев, 1938, с. 83]. Как пишет об этом Э.-Д. Ринчино, "постороннему зрителю... которому неизвестны внутренняя сущность и драматизм русско-инородческих взаимоотношений, желание инородцев обособиться во что бы то ни стало в уездном земстве может показаться и кажется проявлением или политического невежества, или оголтелого национализма" [Ринчино, 1994, с. 40]. Это стремление бурят объясняется тем, что цели и задачи, которые они ставят перед собой, вряд ли "встретят сочувствие со стороны русского крестьянского большинства в органах уездного земства" [Там же, с. 47]. И далее, "буряты отрицательно относились к идее смешанного земства. Сущность отрицательного отношения сводилась к тому, что русское крестьянское большинство, относясь враждебно к инородцам, производило насилия по адресу инородцев в области земельных отношений или на съездах по раскладке повинностей, пользуясь своим численным перевесом, перекладывало значительную часть податного бремени на инородцев" [Там же, с. 39].
Итак, идея национального самоуправления зародилась еще в 1905 г. и была концептуализирована в виде программного требования национального движения на первых общебурятских съездах. Однако тогда бурятская элита не выдвинула проекта единой бурятской автономии: национальное самоуправление оформлялось отдельно для западных и восточных бурят. Уже с самого начала сформировались различные подходы в вопросе о формах организации национального самоуправления. Иркутский съезд, в отличие от читинского, проектировал органы нового бурятского самоуправления по типу земских учреждений. "На такое решение, видимо, наложила отпечаток двадцатилетняя давность ликвидации степных дум у бурят Иркутской губернии" [Елаев, 2000, с. 112]. Читинский же съезд видел органы национального самоуправления бурят в форме инородческих управ и дум.
Тем не менее, материалы бурятских съездов показали отчетливо обозначившуюся тенденцию усиления значения общебурятского уровня этнической лояльности в ущерб лояльностям низшего таксономического уровня - территориальной и родоплеменной, что обуславливалось проникновением на бурятскую почву идеи о праве этноса на самоопределение, суть которой состоит в том, что каждая этническая общность обладает историческим правом на свое государство. Именно с периода съездов 1905-1906 гг. "разобщенные до сих пор и территориально, и административно бурятские родоплеменные общности стали стремиться к реализации идеи соединения этничности и государственности" [Скрынникова, 1999, с. 14].
Результаты общенациональных съездов свидетельствовали, что к 1905 г. бурятский народ в лице своих лидеров из среды духовенства, аристократии и интеллигенции начал осознавать общность своих политических, экономических, религиозных и культурных интересов, смог встать выше внутриэтнических различий и перегородок и попытался разработать стратегию собственного единого развития. Общая угроза извне заставила бурят отринуть локальные внутренние различия и соединиться в едином социальном движении в единую нацию. Этничность при этом использовалась бурятской элитой как основа, на которой разрабатывалась политическая стратегия группы, причем эта стратегия была направлена на то, чтобы отформатировать окружающее социокультурное и социополитическое пространство в необходимых для реализации поставленных задач границах.
Бурнацком: концептуализация националистического проекта
Началом нового этапа в национальном движении бурят стал 1917 год. Падение монархии породило надежду на возможность коренного изменения их судьбы, призывы к национальному самоопределению, озвученные в 1905-1906 гг., после февраля, в условиях общего революционного подъема, приобрели более четкую форму движения за национальную автономию. По словам Э.-Д. Ринчино, "бурят-монголы как нация еще в эпоху революции 1905 года выявили свою волю в смысле требования автономного управления, и эта воля и желание всего бурят-монгольского народа, его трудового большинства, была выражена уже более определенным образом с самого начала великой русской революции..." [Ринчино, 1994, с. 81].
Действительно, состоявшиеся в 1917 г. многочисленные совещания и съезды начали дружно выдвигать этатистские по своему содержанию требования о предоставлении бурятам автономии. Появились предложения "добиваться национальной автономии с учреждением сейма с законодательными функциями по вопросам гражданских взаимоотношений, земельным, народного образования, по вопросам религиозным; причем эта автономия должна распространяться и на забайкальских, и иркутских бурят" [Национальное движение... 1994, с. 7-8]. Выдвигались требования "установления федеративно-демократической республики на автономных началах", обеспечивающей "основными законами государства права меньшинств на широкое самоопределение" [Там же, с. 14]. Подчеркивалась необходимость правового закрепления исконной территории, прекращения всех землеустроительных и переселенческих работ, упразднения любой административной опеки над бурятами.
Наиболее злободневным, таким образом, становился вопрос о форме и характере национальной автономии бурят. Его горячо обсуждали на совещаниях, на уездных, а затем и на общебурятских съездах 1917 г.
Съезд представителей 11 родов хоринских бурят нашел "крайне необходимым... обратиться к правительству с петицией от лица всех бурят о немедленном восстановлении особым актом национальной автономии бурят с учреждением постоянно функционирующего выборного общенационального бурятского собрания... которое и должно заняться немедленно реформированием управления и суда бурят на началах широкого демократизма и народовластия" [Хаптаев, 1964, с. 155].
Общее декларативное решение об автономии было принято и съездом бурят Агинского аймака, высказавшимся за "установление местного самоуправления на широких демократических началах" и заявившим "о необходимости установления бурятской национальной автономии в области внутреннего законодательства, суда, администрации, народного здравия, ветеринарии, школы, охраны порядка, духовной и материальной культуры, с правом пропорционального участия в государственном и местном бюджетах" [Национальное движение... 1994, с. 15].
Съезд иркутских бурят обратил особое внимание на то, чтобы "автономия распространялась на всех бурят, не исключая казаков и тунгусов, говорящих на монголо-бурятском языке, если они пожелают присоединиться к требованию национальной автономии" [Хаптаев, 1964, с. 156].
Председатель созданного незадолго до первого общебурятского съезда Временного Бурятского национального комитета М.Н. Богданов на основе постановлений и наказов, поступавших с мест, составил проект бурятской национальной автономии. Он предусматривал "этнополитическое структурно-организационное объединение всех бурят без включения в состав органов управления представителей других национальностей" [Скрынникова, 1999, с. 15]. "В области национальной автономии, - указывалось в этом проекте, - буряты Иркутской губернии и Забайкальской области объединяются в одно целое. Основной территориальной единицей этой автономии является обособленная земельная единица (сомон), которая, объединяясь с соседними, организуется в хошун, а хошуны, объединяясь, организуют аймак. Верховным органом бурятской национальной автономии, объединяющим все части бурятского народа в одно целое, является Бурятская национальная дума:" [Хаптаев, 1964, с. 156].
Проект М.Н. Богданова был рассмотрен на первом общебурятском съезде (Чита, 23-25 апреля 1917 г.), где он с некоторыми изменениями был назван "Статутом о временных органах по управлению культурно-национальными делами бурят-монголов и тунгусов Забайкальской области и Иркутской губернии". А в октябре 1917 г. в Верхнеудинске на III общебурятском съезде он был утвержден. Был также создан единый верховный орган власти - Центральный Бурятский национальный комитет. Представители Бурнацкома подчеркнули свое отрицательное отношение к смешанным уездным земским организациям, так как считали, что они со своим русским большинством не дадут бурятам возможности в полной мере отстаивать свои национальные интересы: "при обособлении в аймаки контингент интеллигентных работников сможет вести земскую работу, не осложняемую и не затрудняемую национальной борьбой, которая неизбежна в смешанных уездных земствах" [Ринчино, 1994, с. 71].
Как уже отмечалось, "Статут" предусматривал объединение бурят Забайкальской области и Иркутской губернии в одно целое и их выделение в самостоятельную административно-территориальную единицу. Высшими органами управления, "ведающими культурно-национальной жизнью бурят-монголов... и выражающими волю всего народа", были объявлены общенациональный съезд, национальный совет и центральный национальный комитет [Национальное движение... 1994, с. 15]. Они создавались "на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования" [Гирченко, 1927, с. 33].
Главной задачей создаваемых органов являлась "организация и объединение народных масс на почве общенациональных интересов..." и "разработка вопросов, касающихся культурно-национального, правового и экономического возрождения народа", а также "представительство и защита национальных... интересов народа в... центральных правительственных и общественных учреждениях" [Национальное движение... 1994, с. 16]. Аймаки, хошуны и сомоны строились по принципу земства и назывались земскими управами. Предусматривалось, что "аймачное земство обладает всеми правами уездного земства и имеет все соответствующие уездные земские учреждения для заведывания отдельными отраслями земского хозяйства..." [Хаптаев, 1964, с. 161].
В 1918-1919 гг. в условиях максимально обострившейся гражданской войны политика Бурнацкома заключалась в форсировании процесса строительства автономии и в стремлении пресечь попытки грубого вмешательства в него как со стороны большевистских Советов, так и со стороны колчаковского правительства.
Когда в Сибири установилась советская власть, деятельность Бурнацкома сводилась к ее формальному признанию и имитации введения советской формы управления у бурятского населения. Политика Бурнацкома свидетельствовала о том, что он, по словам П.Т. Хаптаева, "...отнюдь не стремился к советизации аймаков и хошунов" [Хаптаев, 1964, с. 309] и, надо признать, преуспел в этом, сумев "сохранить автономию и найти свое место в системе советских органов власти" [Жабаева, 2001, с. 107-108].
С падением Советов летом 1918 г. Бурнацком перешел к политике формального признания Колчака и Семенова. Путем лавирования и компромиссов с новой властью он стремился форсировать создание национальной автономии. В новых условиях Бурнацком, переименованный на ноябрьском съезде в Бурнардуму, "стремился использовать любые средства и любые правящие режимы для достижения главной цели - создания бурятской автономии" [Жабаева, 2001, с. 124].
К 1919 г. были достигнуты определенные успехи в строительстве национальной автономии. На обособленной территории бурятских ведомств около двух лет действовали под руководством Бурнацкома органы национального самоуправления. Эти органы были признаны советской властью в 1918г., а затем и правительством Забайкальской области атамана Семенова как органы самоуправления бурятского народа.
Анализ решений национальных съездов, а также деятельности Бурнацкома позволяет заключить, что бурятские националисты упорно добивались создания такой автономии, которая не только объединяла бы все бурятское население Иркутской губернии и Забайкалья, но и обладала бы строго очерченной территорией, в границах которой органы самоуправления имели весьма широкую юрисдикцию. Бурнацком занимался не только и не столько проблемами национальной культуры, но и стремился установить контроль органов самоуправления в сфере экономики (в частности, М.Н. Богданов разрабатывал проект земельной реформы, а Э.-Д. Ринчино - налоговой [Жабаева, 2001, с. 104]).
Итак, общебурятские съезды 1917-1918 гг., проходившие под руководством либеральных лидеров национально-демократического направления, конституировали организационную структуру бурятской автономии. Центральный Бурятский национальный комитет, созданный и закрепивший свое существование на съездах, возглавил этногосударственное строительство и вел его в направлении, выработанном на съездах. Фактически, национальное движение развивалось в направлении повышения политического статуса бурятского самоуправления. Более того, правомерно говорить о том, что лидеры национального движения одной из главных своих задач считали реализацию идеи этногосударства, иными словами, они последовательно стремились к соединению бурятской этничности и государственности.
Бурятский национализм и панмонгольское движение
Важнейшей частью бурятского националистического проекта была парадигма бурят-монголы, которую правомерно рассматривать не только в качестве этнонима и одного из этноидентификационных уровней, используемых бурятами, но и в качестве самостоятельного и значимого концепта-идеологемы, предполагающего глубокую включенность бурят в остальной монголоязычный мир. В первые два десятилетия ХХ в. эта парадигма концептуализировалась в виде доктрины панмонголизма. Причем эта концептуализация обнаруживала свою тесную привязанность к общеисторическому контексту, в зависимости от которого панмонгольские идеи феноменизировались в социальном пространстве либо в культурной, либо в политической формах.
Действительно, мотивы не только культурного, но и социально-политического единства бурят и монголов всегда присутствовали в идентификационном дискурсе и всегда были эксплицитно выражены в политической риторике бурятских интеллектуалов (см. гл. I). В своих высказываниях они декларировали культурно-генетическое родство бурят и монголов, что и нашло свое конкретное воплощение в идеологии панмонголизма. Так, Б. Барадин пишет, что "с самого начала бурят-монгольские племена составляли этническо-языковое единство с монголами..." [Барадин, 1927, с. 9]. Более того, по его мнению, буряты представляют собой "неотъемлемую частицу монгольской нации" [Неизвестные страницы: 1991, с. 16]. Ц. Жамцарано подчеркивает, что "...буряты - эта маленькая часть всего монгольского народа..." [Жамцарано, 1907а, с. 16].
В вопросе об этногенетическом родстве бурят с другими монгольскими народами особняком стоит позиция М.Н. Богданова, в которой имплицитно содержится указание на процесс сознательного или бессознательного конструирования связи между ними: "В исторических преданиях бурят относительно их происхождения, - пишет он, - видно стремление обосновать единство происхождения и кровное родство бурят с монголами..." [Богданов, 1926, с. 2]. "...В бурятских преданиях ясно сквозит сознание единства монголов, калмыков и бурят: это три ветви, три поколения или три общества одного народа" [Там же, с. 3].
Э.-Д. Ринчино указывает, что именно общностью происхождения обуславливается культурное единство монгольских народов, проявляющееся в экономике, в этническом самосознании. "У огромной части населения этнографической Монголии мы имеем один общий хозяйственный строй" [Ринчино, 1998, с. 7]; все они осознают "единство и общность интересов", общность своих исторических судеб [Там же, с. 8].
Тесное соотнесение бурят с монгольским этнокультурным ареалом побуждало бурятскую интеллигенцию к поиску путей реализации бурят-монгольского единства, что начало проявляться во время национального движения бурят в начале ХХ в. и в немалой степени обуславливалось кризисной социально-политической ситуацией в России. Тогда это стремление выражалось в желании активизировать социокультурные связи между бурятами и монголами с помощью введения общего для всех монгольских народов алфавита, а также путем популяризации среди бурятского населения буддийской религии, которая рассматривалась в качестве оптимального инструмента культурного объединения монгольских народов. Именно тогда в социополитическую лексику бурятского общества Цыбеном Жамцарано был введен термин "культурный панмонголизм" [Жамцарано, 1907а, с. 16]. Однако и Ц. Жамцарано, и другие лидеры национального движения понимали его исключительно в культурном смысле. "Так, например, в материалах первых бурятских съездов 1905 года, а также в выступлениях лидеров национального движения в периодической печати того времени не встречаются высказывания в духе панмонголизма", - пишет Л.Б. Жабаева, имея в виду отсутствие каких-либо призывов к объединению монгольских народов в единое государственное образование [Жабаева, 2001, с. 130]. Тогда же, между прочим, в дискурсе национально-культурного возрождения стал активно использоваться этноним бурят-монголы (раньше - в XIXв. - бурят-монголами назывались только некоторые группы селенгинских бурят), заменяя зачастую этноним буряты, и призванный подчеркнуть общность культуры, религии, языка бурят и монголов, общность их прошлых, настоящих и будущих судеб.
Перемещение панмонголизма из культурной сферы в политическую произошло после русской революции 1917 г. Условия, сложившиеся в России в это время, как нельзя лучше способствовали распространению этнического сепаратизма на национальных окраинах России2. Для бурят это выразилось в том, что среди радикальных представителей национального движения лозунг единого монгольского государства стал особенно популярным. "Великая Монголия" рассматривалась как "залог существования, сохранения и возможности дальнейшего развития культуры всех монгольских народов" [Цибиков, Чимитдоржиев, 1997, с. 19].
Трансформация культурного панмонголизма в политический была инспирирована совокупностью обстоятельств, равнозначных по своему значению и потому не выстраивающихся в какую-либо иерархию значений, но действовавших в системе3. Эту совокупность, в свою очередь, можно разделить на два блока причин - внутренних и внешних по отношению к бурятам, - приведших к невиданной актуализации панмонголизма в региональных геополитических практиках и в бурятском националистическом дискурсе, превратившемся в связи с этим в часть таких практик.
Внутренние причины, т.е. причины, приведшие к активизации действий бурятской интеллигенции в направлении создания общемонгольского государства, заключались, в частности, в следующем. Во-первых, это общий кризис российской государственности, который как нельзя лучше способствовал возникновению и популяризации сепаратистских идей. Действительно, на открытии первой панмонгольской конференции было объявлено, что "в настоящее время настал удобный момент для нового объединения всех монгольских племен в одно государство" [Ринчино, 1994, с. 124]. Кстати, и Э.-Д. Ринчино отмечал, что ":обстоятельства давным-давно создали все необходимые политические и идеологические предпосылки у самих монголов для постановки вопроса о восстановлении прежнего монгольского государства в его национальных рамках:" [Ринчино, 1998, с. 9].
И хотя в декларации от имени правительства единой Монголии основными мотивами, подвигшими бурят на выход из России, объявлялись, во-первых, их культурная отличительность от остального населения, во-вторых, стремление к более полной реализации своих экономических интересов и, в-третьих, надежда на то, что в своем национальном государстве они будут чувствовать себя психологически комфортнее в социальном и политическом смысле4, однако можно утверждать, что основная причина, по которой буряты решились бороться за создание общемонгольского государства, заключается не столько в их этнокультурном своеобразии (оно присутствует всегда, но не всегда приводит к сепаратизму), сколько в удобном политическом моменте для начала такой борьбы. Как точно отмечает С.Е. Рыбаков, этничность, постоянно присутствуя в обществе латентно, актуализируется "лишь в тех случаях, когда группа чувствует либо опасность, угрожающую ей потерей ранее приобретенных привилегий, либо, наоборот, считает данный момент удобной политической возможностью приобрести долгожданные привилегии" [Рыбаков, 2001, с. 114].
В данном случае отчетливо просматривается инструменталистский подход бурятских участников панмонгольского движения к этнической культуре: с ее помощью они фактически маркируют определенный сегмент социполитического пространства и затем начинают борьбу за формирование и институциализацию государственных структур, которые контролировали и управляли бы этим сегментом. Действительно, националисты с чисто примордиалистских позиций обосновали этногенетическое родство монголоязычных народов, вывели из него факт их культурной, религиозной и экономической тождественности и уже затем перешли к политическим лозунгам: Ц. Жамцарано писал о политическом объединении монголоязычных народов, населяющих Внешнюю и Внутреннюю Монголию, Бурятию, Калмыкию, Синьцзян и Туву, что позволило бы, по его мнению, "восстановить исторический регион проживания монголов и превратить новую страну в действительно самостоятельное, суверенное государство:" [Чимитдоржиев, 2000, с. 15-16]; Э.-Д. Ринчино был уверен в том, что монгольские народы "сохранили все необходимые и основные элементы для образования национального государства, все предпосылки для практического осуществления принципа национального самоопределения" [Ринчино, 1998, с. 8]. Подобный алгоритм действий свойствен любому этнонациональному движению. Итак, этничность выступала здесь в качестве политического инструмента, использовавшегося для обоснования необходимости институциализации статуса монгольской нации, культурно-политическая реальность которой не вызывала сомнений у участников националистического дискурса.
Во-вторых, определенную роль в концептуализации стремления к политической независимости бурят (здесь можно согласиться с Л.В. Курасом) сыграли успехи их национального движения, выразившиеся в фактическом достижении автономии [Курас, 2000, с. 71] и приобретении опыта реальной этнической консолидации, а также создании определенной социально-политической структуры. Все это вселяло уверенность в бурятских лидеров, и на фоне общероссийского политического кризиса не могло не подтолкнуть наиболее радикальных из них к мысли закрепить и развить достигнутое попыткой политической консолидации всей монгольской этнокультурной общности. Тем более что в случае успеха в осуществлении идеи панмонгольского государства буряты рассчитывали получить в нем особый статус - гораздо более высокий, чем тот, что они имели в рамках автономии, предоставляемой Россией. Так, Э.-Д. Ринчино подчеркивал особую роль бурят в образовании нового государства: "Здесь мы, буряты, - писал он, - наиболее культурная сравнительно нация, сыграли бы и сыграем, по-видимому, большую роль" [Ринчино, 1994, с. 126]. В этой связи С.Г. Лузянин отмечает, что "бурятский вариант панмонголизма: предполагал известное подчинение монгольских племен себе" [Лузянин, 2000, с. 71].
Более того, бурятские националисты являлись самыми активными представителями панмонгольского движения: конференции 1919 г., как отмечает Г.Е. Грумм-Гржимайло, проводились, прежде всего "по их инициативе" [Грумм-Гржимайло, 1926, с. 763]. Можно утверждать, что без участия бурят панмонгольское движение едва ли превратилось бы в столь значимый компонент регионального политического процесса: ":политических перспектив, какой-нибудь ясной программы, хоть сколько-нибудь продуманных планов у монголов не было. Они остались без руководителей - бурят, этих передовиков и организаторов более отсталых своих сородичей. Сам Ничи-Тойн плакался: ":нет Ринчино, нет Вампилуна. Как быть? Кто нам объяснит и посоветует?.." [Ринчино, 1998, с. 245].
Очевидно, что, декларируя образование нового государства, участники националистического дискурса пытались актуализировать общемонгольскую идентичность. Аргументы, приводившиеся в пользу создания единой Великой Монголии, демонстрируют явление, получившее в научной литературе название процессуальности, ситуативности или контекстуальности этнической (в данном случае этнополитической) идентичности. Действительно, в данном случае этничность проявляла себя как "выбранная или предписанная извне одна из иерархических субстанций, зависящая от того, что в данный момент считается этносом/народом/национальностью/нацией:" [Тишков, 1997, с. 68]. Последняя конструировалась бурятскими интеллектуалами, исходившими из анализа конкретной этнополитической ситуации, которая была расценена подходящей для политического объединения монгольских народов, в результате чего можно было наблюдать процесс перемещения "индивидуальной/коллективной идентичности по набору доступных в данный момент культурных конфигураций или систем, причем, в ряде случаев эти системы и возникают в результате дрейфа идентичности" [Там же, с. 70].
Кроме того, можно говорить и о том, что панмонголизм - это выход бурятского национализма на качественно иной уровень, когда он приобрел, пользуясь терминологией Дж. Брейли, ирредентистский характер [Хаким, 1993, с. 33, 37], т.е. обнаружил стремление к объединению монголоязычных групп, локализовавшихся в нескольких государствах. В этом контексте панмонголизм являлся самым "националистичным" (если можно так выразиться) национализмом, поскольку он в долгосрочной перспективе имел своей целью создание монгольской нации - политического конструкта, надэтничного по отношению к тем территориям и культурам, на основе которых он конструировался, и которые впоследствии с необходимостью должны были бы гомогенизироваться во всех смыслах.
Размышляя таким образом, можно прийти к следующему заключению. Участие бурятских интеллектуалов в движении панмонголизма, понимаемом в политическом смысле (т.е. как призыв к государственному объединению монгольских народов), являлось логическим развитием бурятского этнонационализма. Пожалуй, впервые эта мысль была высказана еще в 1933 г.: "...панмонголизм как определенное политическое течение с ярко выраженной националистической окраской был и продолжает быть историческим и логическим завершением бурятского национал-демократизма" [Николаев, 1933, с. 67].
Однако понять феномен панмонголизма едва ли возможно только в рамках бурятского национализма и в отрыве от общеисторического контекста, который сложился к концу второго десятилетия ХХ в. в регионе, охватывающем Монголию, Северный Китай, Забайкалье и российский Дальний Восток. В сложной международной обстановке, возникшей в результате кризиса в России и Китае, здесь конкурировало несколько политических акторов, каждый из которых пытался разыграть панмонгольскую карту в собственных интересах. Всех этих акторов условно можно разделить на два лагеря: тех, кто стремился реализовать свои интересы в контексте панмонгольского движения, и тех, кто видел в нем угрозу и, соответственно, защищал свои интересы через противодействие панмонголизму. Так или иначе, заинтересованность субъектов международной политики в панмонголизме образовала второй блок внешних причин, приведших к актуализации идеи Велико-Монгольского государства.
К представителям первого лагеря можно отнести большевиков, некоторых лидеров белого движения, японцев, а также кровно заинтересованных в успехе панмонгольского движения националистов Внутренней Монголии и Бурятии.
Так, российские большевики видели в панмонголизме отличную возможность для экспорта социалистической революции на Восток. С.Г. Лузянин подчеркивает, что "при анализе монгольского фактора советское руководство учитывало и обстоятельство "революционной целесообразности". Причем, уже на данном этапе Коминтерн предлагал использовать в Монголии: панмонголистскую основу для революционного движения, что дало бы "положительный материал к: пробуждению национального самосознания монголов:" [Лузянин, 2000, с. 89]. Как отмечают Ю.В. Кузьмин и В.В. Свинин, "Коминтерн до определенного момента был заинтересован в использовании "монгольской карты" как варианта развития мировой революции в Азии" [Кузьмин, Свинин, 2001, с. 155]. Л.В. Курас считает, что панмонголизм стал "важным политическим рычагом в имперских планах Коминтерна. Спецификой его деятельности стало использование территории всей Сибири в качестве плацдарма для революционной работы в странах Дальнего Востока" [Курас, 2001, с. 276].
Несомненно, большевики рассматривали панмонголизм как средство, позволяющее "разжечь пожар мировой революции на Востоке". Они стремились к тому, чтобы монголы "направили свою деятельность к объединению всех монгольских племен", в контексте которой они оказали бы "поддержку и помощь в деле раскрепощения всех малых и угнетенных народностей Азии" [Неизвестные страницы: 1991, с. 15].
Некоторые представители белого движения в Сибири также пытались использовать панмонголизм в собственных политических целях. Атаман Семенов стремился к объединению монгольских племен и возрождению державы Чингисхана. Это импонировало и барону Унгерну, который тоже мечтал о единой "Великой Монголии". В то же время "для Семенова панмонголизм был своего рода конечной целью, или неким запасным вариантом (стать монгольским главнокомандующим) в связи с неудержимым натиском Красной Армии. Для Унгерна - "Великая Монголия" как плацдарм для возрождения монархий Китая, России, Европы" [Рощин, 1999, с. 11].
Японцы с помощью панмонголизма стремились закрепить собственные позиции в регионе и установить в нем свой военно-политический контроль. "Японские военачальники, - отмечает Б. Батбаяр, - осознали, что: создание единой Монголии помогло бы оказывать давление на Китай и создать благоприятные условия для японской оккупации русского Дальнего Востока" [Batbayar, 1999, с. 185]. Поэтому для начала цель японцев "состояла в создании на российском Дальнем Востоке такого марионеточного правительства, которое сотрудничало бы с Японией:" [Батбаяр, 2002, с. 29]. Г.Е. Грумм-Гржимайло отмечает, что "японцы: выбросили лозунг объединения всех монгольских племен в единое государство - "Великую Монголию", рассчитывая таким образом ввести в сферу своего непосредственного влияния всю огромную территорию Центральной Азии. Япония: развернула широкую программу "натиска на запад", которая намечала объединение южной части Забайкалья, русского Дальнего Востока, всей Монголии - от Сибири до Тибета, и Северной Маньчжурии в одно государство. Эта монголо-бурятская держава, по мысли Японии, должна была отдать в руки японцев весь центр и северо-восток Азии, отрезать Сибирь и Россию от Великого океана и создать базис для установления владычества Японии на Азиатском материке:" [Грумм-Гржимайло, 1926, с. 763].
Как раз для реализации своих стратегических планов японцы наращивали и активизировали национализм монгольских народов, рассчитывая использовать стремление последних к национально-государственному суверенитету в собственных целях. В этой связи их заинтересовала, в частности, фигура атамана Семенова: "С января 1918 года: в японский генеральный штаб беспрерывно поступали, например, донесения о Семенове" [Батбаяр, 2002, с. 29]. Атаман, в свою очередь, вступив с японцами в контакт и получив их поддержку, "предпринимал попытки расширить движение панмонголизма" [Там же, с. 30].
Деятельность Японии попала на благодатную почву - во всяком случае, буряты и монголы Внутренней Монголии с энтузиазмом взялись за дело национально-государственного объединения. В случае с бурятами, пожалуй, по-иному произойти и не могло, поскольку, как было показано выше, панмонголизм у них был достаточно подробно разработан в виде парадигмы "бурят-монголы". В результате "идея панмонголизма была горячо воспринята некоторой частью бурятской интеллигенции, которая сформировала при штабе Семенова монголо-бурятскую дивизию и сгруппировала в Чите активное ядро сторонников панмонгольского движения" [Грумм-Гржимайло, 1926, с. 763].
Такими же активными сторонниками панмонгольского государства являлись и монголы Внутренней Монголии, которые, находясь в составе Китая, не имели автономных прав. Участие в движении за независимость атамана Семенова они интерпретировали следующим образом: "Наша: цель - помочь русским белогвардейцам в их борьбе против Красной Армии. Через сотрудничество с русскими белогвардейцами мы могли бы получить оружие и экономическую помощь:" [Humphrey, 1996, с. 9]. Это, в свою очередь, было нужно для того, чтобы "поддержать наше движение за независимость Внутренней Монголии, а в дальнейшем объединиться с Внешней Монголией и основать независимую Великую Монголию" [Там же]. Однако в отличие от бурят, выступавших за установление в единой Монголии федеративно-демократического строя, представителям Внутренней Монголии больше импонировала идея реставрации Цин, и поэтому они "выдвинули вопрос о борьбе за восстановление маньчжурской династии, каковая династия и должна была даровать всяческие права для Монголии" [Ринчино, 1998, с. 231]. По этой линии разгорелся один из внутренних конфликтов между панмонголистами, закончившийся вооруженным столкновением и физическим уничтожением сторонников Цинской династии во главе с представителем Внутренней Монголии Фушенгой (военный министр даурского правительства): "Фушенга: устроил совещание и разработал план: захватить внезапно правительство Ничи-Тойна, перерезать всех бурят, двинуться во Внутреннюю Монголию и соединиться с маньчжурами" [Ринчино, 1998, с. 245]. Однако заговор был раскрыт, ":Фушенга и его вдребезги разбитый отряд в сотню человек погибли:" [Humphrey, 1996, с. 10], "маньчжурская группа: в результате: была ликвидирована с корнем" [Ринчино, 1998, с. 237].
Интересно отметить, что глава панмонгольского государства - Нэйсе-Гэгэн - был избран на этот пост по предложению представителей Внутренней Монголии, которые отмечали, что "если бы мы смогли выбрать уважаемого всеми живого Будду нашим лидером, наши сила и влияние могли бы значительно увеличиться и расшириться, и наша задача стала бы более легко достижимой" [Humphrey, 1996, с. 9]. При этом лидер националистов Внутренней Монголии Нуремпил подчеркивал, что "его (Нэйсе-Гэгэна. - П. В.) религиозный статус во Внутренней Монголии подстать тому, что имеет Джебсун Хутухта во Внешней" [Там же]. Налицо стремление националистов использовать буддистские мотивы для этнополитической консолидации монголоязычных народов: они рассчитывали на то, что монголы, будучи буддистами, признают легитимность Нэйсе-Гэгэна как главы панмонгольской державы, поскольку тот - живой Будда, по статусу даже равный духовному лидеру независимой Внешней Монголии. Таким образом, Нэйсе-Гэгэн предстает ключевой фигурой, вокруг которой должны были сплотиться все монгольские патриоты, жаждавшие национальной независимости. Кстати сказать, и мотивация необходимости образования единой Великой Монголии проводилась панмонголистами в типичном для этнонационалистического дискурса ключе: на конференции Нэйсе-Гэгэн подчеркнул, что "во времена Чингисхана все монгольские племена составляли единое целое" [Курас, 2000, с. 72]. Тем самым он легитимизировал идею политического объединения монголов, проводя диахронную связь между империей Чингисхана и создаваемым новым государством.
Напротив, негативное отношение к панмонголизму было характерной чертой Омского правительства адмирала Колчака, китайцев и властной элиты Внешней Монголии.
Колчаковское правительство оценивало панмонгольское движение как угрозу территориальной целостности России, исходящую в конечном итоге вовсе не от монголов, а от Японии. Так, МИД Омского правительства 28 марта 1919 г. заявил: ":Япония официально делает вид, будто она стоит вне этой игры (имеется в виду панмонгольское движение. - П.В.). Несмотря на это, японская военщина сеет смуту на окраинах, граничащих с нашей страной, стремясь тем самым на длительный период сохранить японское влияние и присутствие своих войск" [Батбаяр, 2002, с. 30].
Китай использовал панмонголизм в качестве предлога для ликвидации автономии Внешней Монголии. "Образование Пан-Монголии, - пишет Б. Батбаяр, - стало прекрасным предлогом для Чень-И, чтобы обосновать ликвидацию монгольской автономии" [Batbayar, 1999, с. 185]. Грумм-Гржимайло отмечает, что ":аньфуисты усмотрели в желании Нейсэ-Гэгэна вступить в непосредственные сношения с микадо (по поводу отправки монгольской делегации на международную конференцию. - П. В.) формальный повод для нарушения кяхтинского соглашения 1915 года и в июле 1919 года ввели в Ургу свои войска: 22 ноября президентом китайской республики обнародован был декрет, в котором объявлялось: о безоговорочном подчинении Монголии Китаю и полном отказе ее от дарованных ей автономных прав:" [Грумм-Гржимайло, 1926, с. 765].
Представители Внешней Монголии, в свою очередь, также с большой осторожностью отнеслись к панмонгольской затее: декларируя свою поддержку, они, тем не менее, отказались от прямого участия в строительстве общемонгольского государства: "Халха делегатов не прислала, командировав только гонца с письмом, в котором верхушки Внешней Монголии выразили свое принципиальное сочувствие затеянному делу и обещали безусловно присоединиться к новому общемонгольскому государству, если только оно будет утверждено Версальской конференцией:" [Ринчино, 1998, с. 231]. С одной стороны, Внешняя Монголия не могла игнорировать факт проведения конференции панмонголистов, с другой - монгольские князья и ламы выдерживали нейтралитет в этом вопросе. Поддерживая панмонгольскую идею в принципе, монгольское руководство предпочло воздержаться от активного участия в движении. Более того, ":собравшийся в начале августа 1919 года во Внешней Монголии съезд без особых прений принял единогласное решение "не присоединяться к бурято-баргутам, сохраняя договорные обязательства по отношению к России и Китаю, а в случае вооруженной угрозы бурято-баргут и Семенова защищать Внешнюю Монголию силой оружия"" [Лузянин, 2000, с. 72].
Подобная позиция монгольских властей вполне понятна: с одной стороны, Халха еще в 1911-1912 гг. добилась суверенного статуса (оставаясь формально при этом в составе Китайской республики), с другой стороны, монгольские политики в борьбе за независимость в большей степени ориентировались на помощь России (и до революции 1917 г., и после нее), что уже не раз отмечалось исследователями: "Монголия рассчитывала на поддержку России в получении полной независимости Внешней Монголии, Барги и Урянхайского края: Перед правительством Богдо-Гэгэна стояли сложные задачи: добиться международного признания независимости Внешней Монголии, в срочном порядке укрепить политические, военные, экономические устои новой власти. Для их решения монгольское правительство искало поддержки России" [Колягийн, 2002. с. 53].
Ориентация монголов на Россию как основного внешнеполитического партнера подтверждается и тем, что они отказывались от помощи Японии: "Токио еще в феврале 1918 года отправил в Ургу подполковника Мацуи, который в ходе переговоров с монгольскими министрами поставил вопрос о возможности пересмотра автономной Монголией своей традиционной внешней политики - опоры на Россию, так как последней в прежнем виде уже не существовало, и предложил политическую и финансовую поддержку Японии, на что получил отрицательный ответ" [Лузянин, 2000, с. 69]. С.Г. Лузянин в этой связи отмечает, что "монгольское руководство очень настороженно воспринимало участие японцев: в этом процессе:" [Там же, с. 72]. Кстати, небезынтересно заметить, что и в начале 20-х гг. монголы искали помощи российских большевиков для осуществления своего внешнеполитического курса: "Нарревпартия интересуется отношением советского правительства к следующим вопросам: а) урянхайскому вопросу: в) объединению всей Монголии - Внутренней, Западной, Верхней, Барги, так как Нарревпартия имеет в виду распространение своего влияния на все части Монголии и объединение их в будущем в одно государство" [Там же, с. 92].
Следствием такого отношения к России стало то, что Внешняя Монголия не могла открыто присоединиться к требованию бурятских панмонголистов о включении Бурятии в состав Монгольского государства - это неминуемо привело бы к обострению российско-монгольских отношений и потере российской поддержки. Соответственно, монгольская властная элита никогда не включала в свои этнополитические конструкции Бурятию, но традиционно видела свои интересы в Туве, Барге и Внутренней Монголии, что отчетливо демонстрирует вышеприведенный материал. А в 1917-1918 гг. халхасцы попытались даже присоединить Урянхай к Внешней Монголии: "17 декабря 1917 года между представителями автономной Монголии и Китая в Урге было подписано соглашение о том, что ":Урянхайский край отныне составляет нераздельную часть автономной Монголии": В октябре 1918 года автономная Монголия посылает в Туву миссию монгольских чиновников в сопровождении китайского представителя Ян Шичао и отряда монголо-китайских солдат, которые назначают в Урянхайском крае монгольского губернатора как главного управителя Тувы, а тувинцев объявляют подданными Богдо-Гэгэна" [Лузянин, 2000, с. 71].
Осторожное, а впоследствии даже и негативное отношение Халхи к панмонгольскому движению объяснялось еще и тем, что политическая элита Внешней Монголии не воспринимала либерально-демократических требований, выдвинутых панмонголистами: "для тогдашних феодалов и теократов Халхи идеи демократической республики, ликвидации феодально-теократической системы и т.д. были сугубым большевизмом и ужасающей ересью" [Ринчино, 1998, с. 235]. И как только монголам стали известны "революционно-демократические задачи Временного правительства", так сразу "верхи Внешней Монголии уже окончательно порвали всякие сношения с Временным правительством" [Там же]. По этой линии стал развиваться еще один конфликт: буряты разработали план силового привлечения Внешней Монголии к панмонгольскому движению: "имелось в виду устроить в Урге переворот, создать подходящее правительство из либеральных князей и аратов и повести широкую революционную пропаганду среди низов" [Там же, с. 236]. Был также разработан план военного похода войск даурского правительства во Внешнюю Монголию. Но ни того, ни другого панмонголисты осуществить не смогли.
Кроме того, монгольская элита ревностно следила за иерархией распределенных между участниками панмонгольского движения ролей и в этом контексте воспринимала провозглашение Хайлара столицей Великой Монголии как оскорбление, "поскольку это придавало Внешней Монголии положение второстепенной важности" [Batbayar, 1999, с. 187]. С подозрением она относилась и к высокой активности бурятских деятелей. В этой связи интересно замечание С.Г. Лузянина о том, что бурятские интеллектуалы (Ц. Жамцарано) в мягкой форме проводили мысль о подчинении Монголии Бурятией, а "бурятский вариант панмонголизма: предполагал известное подчинение монгольских племен себе. Чувство превосходства бурятского менталитета над монгольским вызывало естественный протест и раздражение халхасской элиты, обостряя монголо-бурятские отношения" [Лузянин, 2000, с. 71].
В контексте вышеизложенного закономерным выглядит сложившийся к лету 1919 г. тактический альянс сил, которые рассматривали панмонголизм как источник угрозы для собственных интересов. Этот альянс проявился в момент ликвидации автономии Внешней Монголии, судьба которой, как точно отметил Э.-Д. Ринчино, была решена "как только были расшифрованы "коварные", т.е. демократические замыслы Временного правительства (имеется в виду даурское панмонгольское правительство. - П. В.):" [Ринчино, 1998, с. 235-236]. С этого момента "в Урге немедленно же создался идиллический контакт между теократическим правительством Внешней Монголии, представителем колчаковского правительства консулом Орловым и агентом аньфуистов Чень-И: С общего согласия всех трех сторон летом 1919 года выносится постановление о вводе во Внешнюю Монголию аньфуистских войск:" [Там же].
Нетрудно заметить, что все региональные политические акторы вступили в борьбу за идеологический и мобилизационный ресурс, присущий панмонголизму, и тем самым в определенной мере превратились в участников националистического дискурса. Каждый из них стремился с помощью панмонгольского движения достичь собственных геостратегических и/или идеологических целей. Как точно отмечает Л.А. Юзефович, ":термин "панмонгольское движение" претендует на некую обобщенность и в этом качестве легко ложится в разного рода идеологические конструкции" [Юзефович, 1997, с. 179]. В этом контексте совершенно справедливым выглядит утверждение о том, что "тотальный отказ от национализма ведет к отказу от эффективного политического действия" [Миллер, 1997, с. 3]. Ситуация с панмонголизмом, правда, сложилась таким образом, что региональные акторы настолько активно использовали его в своих политических практиках, что это в какой-то мере затушевало его националистическую "сердцевину". Иными словами, националистическое содержание панмонголизма несколько растворилось в региональном геополитическом дискурсе, а активность националистов, объективно, была перенаправлена с задачи объединения монгольских народов (хотя субъективно сами националисты искренне верили в то, что они действуют во имя объединения) на противодействие тем или иным участникам политического процесса и друг другу. Приходится признать, что адепты идеи этнополитического самоопределения монголов стали инструментом в руках других региональных акторов и что панмонголизм гораздо успешнее (но не более эффективно) использовался последними, а не первыми.
Этим обстоятельством в большей степени обуславливались и остальные причины несостоятельности панмонгольского движения. Во-первых, сторонники создания единой Монголии не смогли преодолеть внутренних противоречий и порождавшегося ими соперничества, дошедшего даже до вооруженного противостояния. В частности, не было достигнуто настоящего согласия по общеполитическим вопросам. Между участниками движения "не было единства, отчетливо выявились сторонники маньчжурского правления, которые ратовали за союз с монархистами Маньчжурии, японскими империалистами и также сформировалось демократическое крыло" [Жабаева, 2001, с. 144].
"Надо признать, - отмечает Л.А. Юзефович, - что панмонгольское движение было еще формой соперничества различных региональных кланов" [Юзефович, 1996, с. 181]. "В едином "панмонгольском" государстве, если допустить мысль, что оно все-таки образовалось, - пишет по этому же поводу Н.Л. Жуковская, - началась бы конкуренция за лидерство между не только разными этносами (монголами, бурятами, тувинцами, баргутами), но и родовыми кланами внутри этих этносов" [Жуковская, 2000, с. 19]. Ю.В. Кузьмин и В.В. Свинин вообще считают, что в панмонгольском движении "не была заинтересована ни одна из планируемых составных частей", поскольку они (части) "при создании нового государства могли утратить свои позиции. Их будущее становилось неопределенным, могло привести к соперничеству и конфликтам" [Кузьмин, Свинин, 2001, с. 155]. Косвенным подтверждением правоты подобных утверждений может служить тот факт, что даже члены бурятской делегации (которые были, пожалуй, самыми искушенными политиками в составе конференции), выражавшие интересы всего бурятского народа, в то же время являлись представителями отдельных бурятских территориально-родовых объединений5.
Во-вторых, националисты не смогли добиться массовой поддержки монгольских народов. Э.-Д. Ринчино, сетуя на это, писал, что монголы и другие народы Центральной Азии "слишком примитивны и изъедены буддийским клерикализмом и мало годятся как активный материал для создания этого государства" [Ринчино, 1994, с. 126]. Отсутствие сколько-нибудь значимых успехов и достижений в деле осуществления идеи общемонгольского государства в большей степени обуславливалось тем, что она не нашла живого отклика в сердцах рядовых носителей культуры. Националисты не справились с задачей ретрансляции своих взглядов в народные массы. Таким образом, идея всемонгольского единства не нашла достаточного количества активных сторонников ни в одной из частей "этнографической Монголии" (включая Бурятию), что не могло не сказаться на ее жизнеспособности.
В конечном итоге сторонникам этой доктрины не удалось создать важнейшей предпосылки для ее воплощения в жизнь - добиться возникновения устойчивого представления в обществе о необходимости достижения политического единства монгольского мира. "Нация - это всегда первоначально идея, но это идея, которая материализуется по мере того, как она из достояния интеллектуальной элиты превращается в массовую идеологию" [Рыбаков, 2001, с. 273], и "чтобы стать эффективным политическим средством, эта идея должна распространиться на массовом уровне" [Там же]. На деле же получилось так, что "Пан-Монголия была создана небольшой группой людей за переговорным столом и утверждена только на бумаге" [Batbayar, 1999, с. 186], а "концепция "Великой Монголии" во многом носила умозрительный характер:" [Кузьмин, Свинин, 2001, с. 155].
В результате идея политической консолидации монголов так и не смогла превратиться в феномен социополитической действительности. Переоцененная бурятскими интеллектуалами, она так и осталась не более чем продуктом их рефлексии, амбициозным неосуществленным проектом. И если иметь в виду слова В.А. Тишкова о том, что "этническая идентичность - это не только постоянно меняющиеся представления о том, что есть группа, но это есть всегда борьба за контроль над данным представлением, за дефиницию:" [Тишков, 1997, с. 70], то справедливым будет сказать, что неудача сторонников панмонголизма заключалась еще и в том, что они утратили идеологический и терминологический контроль над понятием "монгольская нация" - центральной категорией националистического дискурса.
В то же время на примере панмонголизма становится хорошо видно, что этническая культура представляет собой очень текучую и пластичную субстанцию. Она легко поддается конструированию, в результате чего этнические активисты, да и вообще политические акторы, участвующие в националистическом дискурсе, добиваются дифференциации и/или интеграции отдельных частей социального пространства. Именно они "создают этничность, т.е. этнические общности, из имеющегося в доступности культурного и социального материала: и превращают культурные различия в основу для политической дифференциации между народами" [Тишков, 1997, с. 71]. Таким образом, примордиальные конструкты, направленные на создание социальных коалиций, состав которых определяется конъюнктурой данного момента, могут использоваться и используются для достижения политических целей.
Бурят-Монгольская автономная область ДВР: попытка реализации националистического проекта
Реализация на практике разработанной бурятскими националистами концепции национально-государственного строительства, но уже в границах только бурятского этноса, связана с их деятельностью по поводу образования Бурят-Монгольской автономной области ДВР6. Они занимались строительством автономии более полутора лет - с марта 1920 по ноябрь 1921 гг. - до тех пор, пока их не оттеснили от власти бурятские большевики. На протяжении всего этого срока бурятские националисты фактически исходили из концепции построения автономии, которая была выработана в 1917 г. в ходе проведения общенациональных бурятских съездов. Это позволяет считать их действия по строительству Бурят-Монгольской области ДВР прямым продолжением политики Бурятского национального комитета образца 1917-1919 гг. Более того, некоторые особенности национально-государственного строительства, только наметившиеся в 1917 г., наиболее ярко проявились именно в ходе строительства Бурят-Монгольской автономной области ДВР.
Наиболее четко основные положения национально-государственного строительства были сформулированы в решениях Верхнеудинского съезда представителей бурятского населения Хоринского, Селенгинского и Баргузинского аймаков (23 мая-3 июня 1920 г.) и в конституции ДВР (утверждена учредительным собранием в апреле 1921 г.). Кроме того, представляется бесспорным факт немалого влияния на практику национально-государственного строительства Э.-Д. Ринчино, который в нескольких статьях, опубликованных в 1920 г., поднял наиболее актуальные проблемы бурятской автономии. Как опытный политик, Э.-Д. Ринчино к этому времени понял, что борьба за власть в России подходит к завершению и что победу в этой борьбе одерживают коммунисты. И из последовательного панмонголиста, который считал, что в лице этнографической Монголии "мы имеем народ и страну, которые сохранили все необходимые и основные элементы для образования национального государства, все предпосылки для практического осуществления принципа национального самоопределения" [Ринчино, 1998, с. 8], он превращается в активного деятеля строительства национального бурятского государства. Поэтому он попытался обосновать идею бурятской автономии в новых исторических условиях на языке, понятном новой власти.
Необходимость предоставления национальной автономии Э.-Д. Ринчино связывает с интересами внешней политики Советской России и развитием мировой революции в странах Азии. "Инородческий вопрос в Сибири, - пишет он, - ввиду его специфических особенностей приобретает особо важное значение... победа революционной России над мировой реакцией и крушение капиталистического строя зависят в значительной степени от взрыва революционного пожара в мировом масштабе. С этой точки зрения особенное и чрезвычайно важное значение имеет возникновение революционной бури в Центральной Азии и на Дальнем Востоке..." [Ринчино, 1994, с. 86]. Э.-Д. Ринчино подчеркивает, что для успеха экспорта революции на Восток "немаловажное значение будет иметь то или иное разрешение инородической проблемы в Сибири в качестве иллюстрации искренности заверений и политики Советской России... Все работы об улучшении положения инородцев... в силу общности языка, письменности и единства культуры инородческих народностей Сибири с народами Азии, будут немедленно просачиваться за границу и вызывать соответствующие результаты..." [Там же].
Далее Э.-Д. Ринчино рассматривает проблему раздробленности и отдаленности друг от друга территорий, на которых проживают буряты. Считая это обстоятельство серьезным препятствием на пути образования автономии, он, тем не менее, убежден, что "центральной власти придется принять ряд мер, чтобы уничтожить это гибельное для и без того плохо чувствующего себя маленького народа распыление, которое не имеет никого оправдания, основания..." [Ринчино, 1994, с. 191]. "Чересполосные уезды представляют ряд неудобств в административном отношении, но русификация и вымирание также чрезвычайно неудобны", - подчеркивает Ринчино [Ринчино, 1994, с. 61].
В статье "Инородческий вопрос и задачи советского строительства в Сибири" Э.-Д. Ринчино излагает свою позицию в вопросе о политических формах бурятской автономии. "Прежде всего, следует... считаться с тем, как мыслят сами бурят-монгольские массы... устроение своей судьбы" - подчеркивает автор [Ринчино, 1994, с. 189]. В докладной записке "Народному комиссару по делам национальностей РСФСР товарищу Каменскому", написанной Э.-Д. Ринчино в 1920г., автор предлагает свой вариант решения данного вопроса: "1) объединение всех бурят-монголов в одно целое и предоставление им автономии; 2) высший исполнительный орган Бурят-Монголии подчиняется непосредственно центральному правительству через Нацком и имеет право сношений и представительства в Монголии, Тибете и других родственных буддийских странах по делам культурно-национальным, религиозным и экономическим; 3) представительный и законодательный орган Бурят-Монголии обладает правом законодательства по культурно-национальным и местным делам и правом внесения корректив в законодательные акты центральной власти сообразно местным особенностям быта и жизни" [Ринчино, 1994, с. 189-190].
Достаточно очевидно, что претензии Э.-Д. Ринчино на высокий политический статус бурятской автономии обосновывались не только внешнеполитической целесообразностью, но и, в большей степени, фактом этнокультурной самобытности бурят. В его размышлениях имплицитно заключена мысль о том, что именно культурно-религиозные и бытовые особенности бурят с необходимостью требуют политической институциализации органов бурятского самоуправления. Вообще эта мысль была характерной для большинства лидеров национального движения.
Так, в программе общества национального культурно-политического самоопределения бурятского народа (Бурнацкульт), созданного под руководством Б.Б. Барадина после образования Дальневосточной республики, ставилась задача национально-культурного возрождения бурятского народа, выражающаяся "в полном развитии творческого духа народа в области создания культурных ценностей национального и общечеловеческого значения" [Неизвестные страницы: 1991, с. 11]. Для этого предполагалось оказывать "всемерное содействие к политическому самоопределению бурят-монгольского народа на основе завоевания единства национальной территории и полной политической независимости:" [Там же, с. 14].
Сохранение аймаков и хошунов как национальных административно-территориальных единиц рассматривалось бурятскими националистами в качестве "основного условия свободного существования бурят" [Бартанова, 1964, с. 67]. "Для нас, бурят-монголов Восточной Сибири, - говорилось, например, в постановлении съезда представителей бурятского населения Хоринского, Селенгинского и Баргузинского аймаков, - сохранение и укрепление ныне существующих национальных организаций настолько дороги и ценны, что без них не мыслимо дальнейшее бытие и свободное наше существование..." [Цит. по: Шулунов, 1972, с. 264]. А образованный на съезде Бурнарревком в одном из обращений к бурятскому народу подчеркивал, что "ставит своей святой задачей сохранение, укрепление и развитие самоуправления бурятского народа, защиту его от посягательств на его культуру, его быт, его жизнь" [Елаев, 2000, с. 134]. При этом "объединение всех бурят Дальнего Востока в одну область" было для него ближайшей задачей, а конечной своей целью он ставил "достижение автономии бурят" [Жабаева, 2001, с. 169], т.е. планировалось объединить в единых границах все бурятское население.
Итак, лидеры бурятского национального движения считали конечной целью национально-государственного строительства реализацию идеи территориальной целостности всего бурятского народа в рамках своей автономии. О достижении именно такой автономии говорил Э.-Д. Ринчино, и именно она подразумевалась руководителями Бурнарревкома в их обращении.
Наконец конституция ДВР (утверждена Учредительным собранием в апреле 1921 г.) предоставила бурятам "право на широкое самоопределение" [Образование: 1964, с. 99]. По конституции "вся территория, населенная бурят-монгольским народом, выделяется в особую область", население которой объявлялось самостоятельным "в сфере организации суда, административно-хозяйственной и культурно-национальной жизни" [Там же, с. 100]. В компетенцию автономного управления входило: "1) распоряжение всем земельным фондом области; 2) местное бюджетное право, установление местных налогов, сборов, пошлин и повинностей, заключение займов; 3) организация народного хозяйства; 4) законодательство по народному просвещению; 5) организация местного национального суда..." [Елаев, 2000, с. 143].
Образованная автономия состояла из территорий, "занятых только бурятским населением... в составе Агинского, Баргузинского, Хоринского и Чикойского аймаков" [Жабаева, 2001, с. 170]. Таким образом, лидеры национального движения сделали первый шаг на пути реализации разработанной Бурнацкомом еще в 1917 г. концепции построения моноэтничной автономии.
В ходе работы Учредительного собрания возникли острые противоречия по вопросу разрешения аграрных отношений в Восточной Бурятии. Бурятская делегация выступила за немедленное принятие мер "к радикальному уничтожению в порядке законодательном чересполосицы путем переселения и расселения русского, бурят-монгольского населения за счет государства..." [Шулунов, 1972, с. 270] (вспомним в этой связи упоминавшиеся выше статьи Э.-Д. Ринчино). Очевидно, что выполнение этого требования создало бы предпосылки для создания территориально целостного образования, в границах которого проживало только бурятское население.
Лидеры бурятской автономии выдвинули также ряд требований, выполнение которых существенно расширило бы ее полномочия в экономической сфере. Во-первых, они требовали, "чтобы минеральные источники, лесные и рыбные богатства и недра земли на бурят-монгольской территории были признаны достоянием бурят-монгольского народа" [Шулунов, 1972, с. 270]. Во-вторых, они выступили за то, "чтобы государственная монополия на сырье и пушнину не распространялась на бурят-монгольскую народность, чтобы это дело было всецело передано ее центральному автономному управлению:" [Там же]. В-третьих, они хотели добиться права самостоятельного регулирования правил торговли, в частности, права "торгового сношения с иностранными рынками по сбыту сырья и пушнины и по приобретению предметов потребления" [Там же] (напомним, что о праве на внешнеэкономическую деятельность бурят в общих чертах говорил и Э.-Д. Ринчино). В-четвертых, бурятские делегаты ратовали за установление общего контроля над развитием промышленности, требуя, чтобы "делом промышленности среди бурят-монгольского народа ведали бурят-монгольские национальные органы" [Там же].
Как представляется, актуализация экономической проблематики в заявлениях представителей бурят не случайно произошла именно на Учредительном собрании. Юридическое оформление автономии позволило лидерам бурятского национального движения перейти от общих деклараций к постановке более конкретных задач, в том числе и в первую очередь в экономической сфере. Иными словами, легитимизация структуры бурятского самоуправления (что свидетельствует как будто о повышении политического статуса бурятского народа) тотчас породила желание расширить контроль над ресурсами и производством. Таким образом, повышение политического статуса и связанное с этим появление некоторого административно-политического ресурса сразу же попытались использовать для повышения статуса экономического.
Создание автономии было воспринято бурятами как реальное расширение своих групповых прав. Так, образованное в мае 1921 г. Временное управление Бурят-Монгольской автономной области (Бурмонавтоупр) Дальнего Востока в своем "Воззвании" к бурятскому народу подчеркивало: "Бурят-Монгольской народности предоставлена широкая автономия, т.е. право на совершенно самостоятельное и независимое ни от кого существование в сфере организации суда и административно-хозяйственной и культурно-национальной жизни: Наконец-то бурят-монгольский народ получил возможность жить самостоятельно:" [Шулунов, 1972, с. 273].
Завершение процесса конституирования Бурят-Монгольской автономной области ДВР связано с проведением Первого национального собрания, которое состоялось в Чите с 12 октября по 3 ноября 1921 г. Одним из важнейших его итогов стало оттеснение от власти прежних лидеров-националистов7. Господствующие позиции были заняты бурятскими большевиками, которые стремились "организационно овладеть" национальным движением бурят (в том числе и национально-государственным строительством) и вписать его в контекст своего общеполитического курса, определявшегося на тот момент доктриной "мировой революции". Однако, несмотря на то, что коммунисты провели ряд реформ, направленных на "советизацию" органов управления автономии, полномочия последней в регулировании внутренней жизни бурят оставались достаточно широкими (здесь, по-видимому, сказалась инертность процесса конституирования бурятской государственности: несмотря на нарастающее сопротивление коммунистов, он продолжал развиваться в том направлении, которое ему задали националисты).
Как видим, планировавшаяся бурятскими националистами автономия должна была обладать достаточно широкими правами в экономической и политической сферах и основывалась при этом на чисто этническом принципе организации. То есть в автономию входило исключительно бурятское население, а этническая идентичность, базировавшаяся на культурной тождественности, выступала достаточным основанием для претензий на собственную государственность. И хотя спорно утверждать, что лидеры бурятского национального движения "по существу добивались полного отделения Восточной Бурятии от ДВР: и создания: совершенно самостоятельного государственного образования:" [Шулунов, 1972, с. 270], однако вполне можно говорить о том, что они пытались консолидировать весь бурятский этнос в рамках единой политически институциализированной территории. Иными словами, их концепция национально-государственного строительства представляла собой проект конструирования политической этнонации. А начавшаяся было реализация этого проекта приостановилась, когда власть в автономии перешла к коммунистам.