Рожанский М.Я. (канд. филос. н., Иркутск)
Словосочетание «пространство памяти» в этом докладе – не попытка ввести новое понятие, а стремление подчеркнуть, что существуют особенности функционирования памяти в том социальном пространстве, которое называется Сибирью. Уверенность, что память должна играть ключевую роль в социальном развитии – основа существования исторического знания, обращения литературы к сюжетам прошлого, но предметом исследования историков, социологов, философов роль памяти стала лишь в последние три десятилетия1. Наряду с «устной историей» плодотворным стало научное направление, заданное французским историком Пьером Нора и коллективным проектом, реализованным под его руководством2. Ключевое понятие этого направления - место памяти. Местом памяти может быть любой знак (имя, топоним, памятник, событие), который присутствует в человеческой повседневности в качестве символа3, актуализирующего для человека его отношения с историей.
На углу Хмельницкого и Дзержинского
Возникновение мест памяти, наделение неких объектов символическими значениями, выражающих оценку исторических событий и персонажей – форма увековечивания людьми своих представлений, один из способов продления своего присутствия в мире. Естественно, что места памяти оказываются ресурсом власти, и власть, идеологии стремятся наполнить пространство человеческой жизни близкими им смыслами и таким образом управлять человеческой повседневностью, умонастроениями, историческими мифами. В целях такого идейного управления от имени истории учреждаются новые места памяти или наделяются новыми значениями уже возникшие символы. Прослеживая, как трансформируются, как функционируют места памяти, мы исследуем, как прошлое участвует в нынешней жизни. Конфликты, дискуссии вокруг мест памяти рельефно являют, как сталкиваются социальные представления, человеческие опыты, культурные миры, и как происходит (или не происходит) освобождение памяти человека от идеологической зависимости.
Советская эпоха как идеократическая использовала ресурс «мест памяти» в максимальной степени и не только увековечивала свои идейные смыслы, но и стремилась вычеркнуть приметы предшествующих эпох, рассматривая их исключительно как символы, которые надо заменить новыми, советскими. В сибирских городах это видно отчетливо. Большинство топонимов исторического центра Иркутска, например, имеют точную дату рождения - трехлетнюю годовщину Октября, когда иркутские большевики осуществили почти полное в масштабе города переименование4. С 5 ноября 1920 года до сегодняшнего дня имена улиц, даже возникших много лет спустя после «революционных крестин» города, в основном связаны с «большой» историей войн и революций, либо с революционными иркутскими событиями. За почти два десятилетия, прошедших с радикального начала ревизии советской истории в массовом сознании, несколько попыток поставить вопрос о переименовании улиц даже не вызвали сколь либо заметной общественной дискуссии. Такая индифферентность к присутствию советских мест памяти достаточно характерна для сибирских городов, и пример Иркутска позволяет видеть, что это нельзя объяснить политическими убеждениями горожан (ни одни из выборов не свидетельствуют об особых симпатиях к коммунистической идеологии) и что речь не идет об идеологической зависимости. Вряд ли можно говорить даже о том, что горожане соглашаются жить в мире, созданном идеологией, – этот мир еще в советскую эпоху индивидуально освоен, часто даже «обытовлен». Люди - не протестуя, а просто живя - включают улицы, памятники, любые места памяти в свою собственную жизнь, связывают с ними в своей памяти события, имеющие значение индивидуальное. Можно даже говорить о пассивном сопротивлении – особенно, когда значения, предписанные идеологией, занижены ироничными псевдонимами памятников и топонимов, анекдотами о событиях или канонизированных персонажах. Пьер Нора рассматривает основанное им направление социальных исследований как деятельность по денационализации памяти, движение от мифа, от истории к самопознанию5. Но денационализация происходит, если есть достаточно сильные основания «снизу», протест обывателей против огосударствления пространства их жизни через «места памяти». Общественная дискуссия вокруг советской истории, радикальный пересмотр советских мифов не затронули иркутской топонимики - названия улиц, площадей и районов редко имеют отношение к прошлому самого города и почти никогда к его мирному прошлому. «Национализированная память» в России также централизована, как экономическая, политическая и идейная жизнь. Парадоксальным образом денационализация памяти в постсоветской Сибири произошла к сегодняшнему моменту как игнорирование общероссийской тенденции «восстановления имен», право на самостоятельное отношение к миру публичной памяти реализовано, но реализовано в ограниченной форме – как неприятие общероссийской тенденции. Однако до эмансипации мест памяти от идеологических смыслов процесс не дошел6. Существенно, что у подавляющего большинства сибирских горожан история их семьи связана с городом, где они живут, исключительно в советский период. Но степень близости-неблизости пространства определяется не только стажем жизни в нем, а в большой степени тем, насколько человек готов принимать его как «свое». И здесь мы сталкиваемся с социокультурными явлениями, хронологически не вписывающимися в советскую историю. Более того – обнаруживаем проблемы отношений между человеком и пространством, являющиеся как следствием российской истории, так и одним из определяющих её факторов, который невозможно игнорировать, анализируя в том числе причины и особенности советского – идеократического – этапа модернизации. Особенно рельефно эти проблемы проступают в истории «русской Сибири».
Побег в будущее
Советский проект был решительным разрывом с прошлым, повсеместная смена топонимики – лишь одно из проявлений культурной амнезии. Можно отнести насаждение беспамятства на совесть новых революционных властей. Но культурная амнезия - не столько результат идеократии, сколько её почва. Еще Василий Ключевский писал о русском обычае «начать все сначала», объясняя им то, что история России – периодические рывки, полные презрения к прошлому. Современный исследователь А.А. Сусоколов относит этот «обычай» на счет господства в России аффективных отношений между людьми и связывает данную социокультурную особенность с экстенсивным характером развития этноса7, то есть с тем, что основным способом решения проблем является освоение новых ресурсов и, прежде всего, нового пространства. Для человека, живущего в России, перемещение – не просто средство изменения жизни. Уход от неразрешимых проблем к неизвестным трудностям - едва ли не единственная радикальная возможность преодолеть социальную детерминированность индивидуальной жизни. Изменения «на месте» предполагают культуру компромисса – как с непосредственным окружением, так и с ушедшими поколениями, невозможность разрывать отношения с предками. Иначе шел процесс формирования русского (или российского) этноса, и едва ли не самым существенным фактором этого процесса было наличие пространства, куда можно было уйти человеку или «уйти человека» - люди пытались уйти от трудностей тупиковых к иным, казавшимся преодолимыми, либо забрасывались за Урал и на Юг властью как для решения экономических задач, так и для того, чтобы трудностей не создавали. Само формирование современного населения Сибири - этот уход от прошлого, бывший для конкретного человека или семьи побегом в будущее, не менее радикальным, чем революция для страны. Уход от прошлого, вольный или невольный разрыв со «старым миром» оставался наиболее значимым (если не единственно значимым) прошлым в истории семьи, в биографии человека. Не рассматривалось как свое и прошлое того пространства, куда человек приходил «начинать сначала». Формула «освоение Сибири» не предполагает освоение выработанного на сибирском пространстве культурного опыта как ресурса налаживания жизни, особенно если этот опыт имеет иное этническое или цивилизационное происхождение.
«Первая женщина, проникшая в глубь Азии»
Возникновение «русской Сибири» было одним из решающих этапов превращения Московской Руси в Россию и в тоже время продвижением укладов, мировоззрений, культур, возникших в землях Северной, Московской, Западной Руси, в северную Азию. С 18 века этот процесс можно определять как продвижение на восток европейски ориентированной культуры, а с конца 19 века – индустриальной цивилизации. Но это продвижение отнюдь не означало встречи с мировоззрениями и культурами Азии, цивилизационного контакта и взаимодействия. Экстенсивный характер возникновения России – одна из причин этой «невстречи», другая – исторический пафос европейской культуры и индустриальной цивилизации.
«Первая женщина, проникшая в глубь Азии» - заглавие стенда, посвященного Александре Потаниной8 (Сноска-справка) в музее г. Кяхта. Заглавие можно считать курьезом, а присутствие его в современном музее постмодернистской иронией, но курьез вполне соответствует, во-первых, пафосу исторического мира, открывающего и осваивающего мир, и, во-вторых, той культурной дистанции, которая сохранялась (и сохраняется) между русско-европейской Сибирью и азиатскими цивилизациями.
В облике «старых» сибирских городов – не только районов советской застройки, но их исторических центров, формировавшихся в 19 веке, крайне редко можно заметить приметы автохтонных или соседних культур. Сибирская городская культура формировалась вне отношений с миром Азии. Возникновение культурных гнезд в сибирских столицах – Томске, Иркутске, Красноярске, Омске – сопровождалось формированием сибирского самосознания, выразителями и пропагандистами которого стали областники. Отношение областников к «нерусской» Сибири не было единообразным. Если Серафим Шашков посвятил исследование положению «инородцев» в Сибири, а Григорий Потанин считал христианизацию местных народов неверной политикой, то Николай Ядринцев, хотя и с сентиментальными сожалениями, но с историческим оптимизмом писал, что народы Сибири окажутся жертвой неумолимого и необходимого прогресса9. В целом областничество заинтересованно симпатизировало автохтонным народам. Однако, сообщая о возникновении сибирской общности, областники не включали в достояние сибиряков опыт этих народов, их историю и культурное наследство. А на «большие» соседние – буддистскую, китайскую – идеологи областничества смотрели, хотя и с симпатией, но как на объекты цивилизаторской миссии, а не как на культурный ресурс Сибири.
Отношение к непохожим культурам и способам жизни как к отсталым, нижестоящим на некоей общецивилизационной шкале, где критерий цивилизованности - способность к изменениям, к преобразованию условий жизни - одна из ключевых характеристик новоевропейской модернизации, пытавшейся сочетать гуманизм с колониализмом. В собственно европейском сообществе последнее столетие происходило интенсивное преодоление симптомов подобного европоцентризма, а в науке и художественной культуре - его сути. В России же, даже в советской интернационалистской фазе её развития, модернизация оказалась стимулятором цивилизационного высокомерия, поскольку проходила через усиление преобразовательного пафоса, а не как обустройство человеческой жизни в конкретном пространстве.
Когда в «Политсловаре» 1926 года10 писали, что «буряты обнаруживают способность и стремление к культуре и уже выдвигают ученых и этнографов...», - в этом был не только пафос советского проекта «освобождения народов», смешанный с историческим невежеством, это еще и отношение к прошлому как к предисловию, а не как к части современной жизни. Точно также европейское Просвещение относится к прошлому Европы, к России, реализуя основной принцип истории как способа жизни – смысл взглядов, идей, действий, событий определяется идеалом будущего. Сибирь – пространство, в котором соседствуют исторические и неисторические миры. Есть разница в том, как функционирует память в этих мирах и как культивируется прошлое, но разница не стала предметом осознания, способы согласования разных образов прошлого не выработаны.
Наиболее красноречивый случай – страсти вокруг находки новосибирских археологов, названной «принцессой Алтая». Конфликт возник практически сразу, когда после вскрытия одного из уникальных захоронений на плато Укок летом 1993 года было принято решение вывезти обнаруженную мумию знатной молодой женщины для исследований, реконструкции облика и музеефикации. Пик конфликта пришелся на 1994 год, затем, казалось, что он перешел в вялотекущее состояние при взаимной неудовлетворенности сторон, но вспыхнул с новой силой уже в 2004 году.
Мне известно только одно исследование конфликтной ситуации, возникшей вокруг «Принцессы Алтая», не принимающее в полемике позицию одной из конфликтующих сторон, – документальный фильм National Geographic Television «Ледяная мумия». Сюжет фильма сначала строится как интрига археологического поиска, и героиня фильма – руководитель экспедиции Сибирского отделения РАН Наталья Полосьмак – позволяет почувствовать мотивы научного познания прошлого. Но постепенно в центр внимания выходит непонимание, возникшее между новосибирскими археологами и интеллигентами из Горно-Алтайска. Именно эта тема создает основную интригу фильма и заставляет вслушиваться в слова другой героини – руководителя республиканского музея Риммы Ермаковой. Что не понимает эта «сторона»? Уважительное отношение к прошлому. Римма Ермакова вспоминает своё резкое возмущение («Когда мы узнали, какими методами..»), вызванное в связи с рассказом археологов о том, как они осторожно, постепенно поливая кипятком из кружки, размораживали ледяной куб, в котором находилась мумия. Археологи же не понимают, как можно препятствовать научному познанию. Что же касается «методов», то Наталья Полосьмак в американском фильме вынуждена оправдываться: «Работаем с физической оболочкой, не тревожим душу...» - и эта фраза исследовательницы обнаруживает, что за её способами обращения с прошлым арсенал современной науки, но и более глубинные основания европейской культуры. И тем самым заставляет думать о том, почему собственно ценности именно европейской цивилизации имеют некий приоритет, когда принимаются решения в пространстве, где эта цивилизация не единственна. Иначе говоря, в истории с «принцессой Алтая» столкнулись два принципа отношений с прошлым - принцип ненарушения прошлого и принцип музеефикации и исследования прошлого – и соответственно две культуры памяти11.
Для Сибири (а благодаря роли сибирских ресурсов – и для России в целом) эта несостоявшаяся встреча российско-европейской культуры и североазиатских – не просто проблема межкультурных отношений. Результат этой «невстречи» - экокультурный кризис, острое противоречие между природными основами, прежде всего - североазиатским ландшафтом, и цивилизационными основами, доминирующими в этом ландшафте уже несколько столетий.
Колонизатор Алёша
Локальное сообщество постепенно врастает в пространство и организует его как «частное» пространство памяти – делает уже собственное прошлое предметом исторической мифологии. Обособление своего, исключительного от «национального» и «государственного», происходит и как противопоставление и как подчеркивание особой роли в общенациональном, государственном. В «старых» сибирских городах те фрагменты прошлого, которые становятся основой «градообразующей» мифологии и символическим капиталом города, свидетельством его особости, уникальности, предметом гордости горожан как правило подчеркивают преемственную связь с культурными столицами империи и (или) особую роль в имперской истории. В иркутской мифологии основание художественной жизни и образования в городе приписывались двум семьям декабристов, то есть столичным аристократам, но аристократам опальным. В Кяхте подчеркивается, что она была единственным городом с самоуправлением и что уникальные богатства местного музея были якобы вывезены в Эрмитаж. В Олекминске родословная городской культуры велась и ведется от скопцов, живших там на поселении. В городах, которые были лаконично охарактеризованы Чеховым во время сахалинского путешествия, соответствующие строчки превращены в афоризмы и постоянно цитируются в Иркутске и Красноярске как бессрочное рекомендательное письмо, а в Тюмени и Томске - чтобы подчеркнуть масштаб изменений, либо, напротив, – их отсутствие. Пиетет перед мимоходными замечаниями ироничного Антона Павловича никого не смущает – они из «большой» литературы.
Миф, особая значимость мест памяти компенсируют в гиперцентрализованной стране ощущение второсортности условий жизни, отдаленность от культурных и образовательных центров. Ощущение временности жизни “здесь”, куда тебя забросила судьба, вечно временный характер сибирской жизни, когда пространство воспринимается как не совсем родина или родина не навсегда, поскольку большая жизнь, настоящая жизнь “в России”, на “большой земле”, “в райцентре”, “в области”, “в городе”. Центр жизни все время где-то не там, где сибиряк живет. И проблема дефицита культурных ресурсов в централизованной стране усугубляется этим самоограничением людей, создающих городскую культурную среду.
Модернизация минувшего века – масштабная индустриализация, сопровождающая её миграция (как принудительная, так и добровольная), идеологическая власть - разделалась с тем опытом и той памятью, которые были выработаны и нажиты потомками пришедших из-за Урала людей, разрушила русскую сибирскую деревню и разбила культурные ядра сибирских столиц. Некоторые из этих городов, прежде всего те, которые стали пунктами Транссиба, пережили в 20 веке неорганичный рост населения и занимаемого пространства, причем миграционные приливы могли происходить столь часто, что ситуация аномии12 возобновлялась едва ли не для каждого поколения. Когда кризис советской идентичности в 70-80-х годах стал мощным импульсом обращения к прошлому, это обращение проходило как способ самозащиты культурного слоя, иногда с противопоставлением исторической памяти и модернизации. Другие города, выключенные из планов индустриализации, в том числе и некогда «передовые» (не только для Сибири, но и для России) Тобольск, Енисейск, Кяхта, оказались оттесненными в провинцию «второго эшелона», стали «бесперспективными», и историческое значение города, культивирование его прошлого оставалось если не единственным, то самым весомым ресурсом, позволявшим художественной и гуманитарной интеллигенции обнаруживать экзистенциальные смыслы своего профессионального выбора и компенсировать дефицит культурного капитала в городе, вольно или невольно избранном для жизни.
В постсоветскую эпоху своеобразие исторического города стало восприниматься как шанс вписаться в рыночные отношения. Историческое значение города, необычность его прошлого кажутся патриотам бесспорным ресурсом, и это рождает рискованные иллюзии: интерес внешнего мира к возрождению исторического величия воспринимается как аксиома. Это можно назвать «ловушкой своеобразия», поскольку именно культ этого своеобразия не позволяет сделать его фрагментом сегодняшнего дня, участником и ресурсом развития. Кроме того, инновационный потенциал патриотов города, как и вообще его жителей, ограничен привычными жизненными ритмами, особенностями социального времени в провинции «второго эшелона».
В «молодых городах», то есть тех, которые возникли в послевоенный период модернизации Сибири, формирование символического капитала также начиналось с подчеркивания уникальности. Уникальность состояла в том, что новый город был «новым миром», формируемым людьми с ярко выраженной социальной мобильностью и социальной энергией. Чувство уникальности питалось также особыми отношениями с «большой землей» – «московская застройка», «проектировали ленинградские архитекторы», «московское снабжение», «рейсов в Москву больше, чем из областного центра», повышенное внимание государственных деятелей, литераторов, песенников, звезд эстрады, особая роль в экономике или обороноспособности страны (а в случае Академгородка – научной и общественной жизни). Культурное сообщество молодых городов, таким образом, в творении своей исторической мифологии вполне повторяло путь культурных столиц Сибири – апеллировало к имперским столицам, не принимая во внимание прошлое того пространства, где возникал город. Формирование пространства памяти в молодых городах всегда начиналось с культа исторического смысла стройки – памятных знаков, наименования улиц в честь первостроителей и первого руководителя градообразующего предприятия. Но первоначальная значимость этих мест памяти о историческом смысле стройки как оправдании жизненного выбора и жизненных лишений сохраняется не более чем для двух поколений – приехавшего на стройку и первого выросшего в новом городе. Разрушение советской системы резко ускорило девальвацию этого символического капитала.
Перед городом Нижневартовском стоит памятник – то ли разведчику недр, то ли нефтянику. Во всяком случае, в руках у него явно геологический инструмент, а на голове защитная каска. Это сочетание – каски и оружия в руках позволило прозвать памятник Алешей по ассоциации с памятником русскому солдату в Болгарии, воспетому в позднесоветское время, примерно в то же, когда вырос город вахтовиков-нефтедобытчиков Нижневартовск. Снижение идеологического смысла очевидно, как очевидно и сохранение памятника в качестве достопримечательности города. Пафос преобразования «глухомани» остранен иронией и сам стал предметом памяти.
По мере формирования города, институционализации гуманитарной и художественной среды пространство памяти начинает включать в себя значимые символы того пространства, где город возник – и прежде всего те, которые говорят о связи с большой землей и большой историей. Так, в Усть-Илимске первым монументальным памятником стал памятник Радищеву, сосланному в Илимский острог, месторасположение которого отнюдь не совпадает с координатами города, причем памятник имеет форму кандалов, что подчеркивает разницу между «старой» и «новой» Сибирью. В последние годы в лексикон публичной речи – названия газет, передач, мероприятий - включены упоминания об илимской пашне, которая была уничтожена исторической стройкой. В рекламные бренды стал включаться гидроним Илим, хотя Усть-Илимск значительно удален от этой реки и её устья. При этом акцентируется именно историческое значение Илимской пашни, уникальность этого земледельческого района, жизненного уклада и товарной продукции для Сибири и России в целом. Трансформации пространства памяти в молодых городах не отменяют определяющей ориентации на «большую» историю и нежелание вступать в диалог со «старой» городской Сибирью, принимать во внимание какой-либо исторический приоритет, права «старшинства» или претензии на лидерство в культурной жизни. В целом можно сказать о том, что встреча двух городских миров «русской Сибири» - их опытов, жизненных ритмов, памяти – также не состоялась.
Отдельная и большая тема – фантомная память о сибирской деревне и включение в пространство памяти темы трагедии русской сельской «Атлантиды», процесс, который стал в последний советский период основой для того, что можно назвать сибирским сопротивлением пафосу модернизации, а в постсоветской идейно-политической жизни - для конструирования традиции, истории, «государствообразующего» этноса. В рамках данного доклада отметим только, что такое конструирование также ориентировано не на память места, а апеллирует к пришедшим из-за Урала родовым или историческим (государственным, национальным, идейным) основаниям, относясь к Сибири как к пространству их, этих оснований, особой судьбы. Причем данное конструирование проходит как экспансия в культурный мир «сибирских столиц», попытка распорядиться «коллективной памятью» и становится столкновением идеологии с космополитическим характером городской культуры, разрушительным для художественного и гуманитарного мира вторжением норм социального контроля, присущих общине, в образованную часть городского сообщества.
Фрагментарность пространства памяти – естественное её состояние, как естественно и сосуществование разных миров памяти в одном социальном пространстве. Но важно, какие тенденции преобладают в их сосуществовании – взаимное согласование и расширение за счет друг друга или стремление к иерархии, настаивание на особых правах и приоритете. Сибирские процессы обнаруживают доминирование именно второй тенденции, и это один из факторов, создающих почву для идеологической зависимости, а значит - для утверждения идеократии. Идеократия оказывается инструментом, компенсирующим отсутствие налаженных отношений между социальными (культурными) мирами.
1 См.в русских переводах: Пол Томпсон. Голос прошлого. Устная история/ Пер. с англ. – М: «Весь мир», 2003 – 368 с.; Поль Рикёр. Память, история, забвение/Пер.с франц.-М.: Изд-во гуманитарной литературы, 2004.-728 с.; Патрик Х.Хаттон. История как искусство памяти/Пер.с англ.-СПб.: «Влади- мир Даль», 2003,424 с. Заметим, что примерно одновременно, на последнем этапе советской эпохи, русская литература, в том числе (и даже в первую оче- редь) с «сибирским акцентом», вывела проблемы «памяти-беспамятства» в центр общественной дискуссии в стране и эта синхронность процессов имеет свои причины, которые в рамках данной статьи, конечно, разбирать невоз- можно.
2 Les Lieux de Memoire/sous la direction de Pierre Nora. – P: Ed.Gallimard, 1984-1993; На русском языке этот семитомный труд представлен книгой «Франция-Память/ П.Нора, М.Озуф,Ж.деПюимеж, М.Винок; Пер.Д.Хапаевой – СПб: Из-во С.-Петерб.ун-та, 1999.-328 с. Первый опыт масштабного исследования мест памяти социалистического мира был осу- ществлен еще до разрушения Советского Союза и соцлагеря: A l’Est, la memoire retrouvee.- P:Ed. La Decouverte, 1990. – 570 p.
3 «Комбинацию знака и его значения мы называем символом» - так определяет Уильям Уорнер , опираясь на Э.Кассирера, в классическом ис- следовании роли символизма в современном обществе – Уорнер У. Живые и мертвые.-М.-СПб: Университетская книга, 2000.
4 См. подробнее: Рожанский М.Я. Память, выбирающая псевдонимы/ Свободная мысль, 1992 г., No 1, сс.82-85.Там же приведен полный текст по- становления Исполкома Иркутского горсовета от 5 ноября 1920 г.
5 Пьер Нора. Эра коммемораций//Франция-Память, указ.изд., сс.95-148
6 Общественные дискуссии, возникающие вокруг монументальной скуль- птуры в Иркутске, провоцируются идеями установки новых памятников историческим деятелям (маршалу Жукову и адмиралу Колчаку). Восстанов- лению памятника также придан идеологический смысл: установка фигуры Александра Третьего на памятнике «Благодарная Сибирь», посвященном приходу Транссиба в Иркутск, превратила, по крайней мере в настоящее вре- мя, один из основных символов города в памятник императору и империи. Сам же факт идеологизации городского пространства монументальными знаками не вызывает публичного сопротивления. В постсоветском Иркут- ске скульптур с неидеологической функцией, в отличие от других городов (например, Омска, Томска или Красноярска) практически не появилось, и 35 продолжает господствовать скульптура монументальная, посвященная за единичными исключениями идейно-значимым деятелям.
7 Тезис о преобладании аффективных отношений, то есть отношений, основанных на личностной симпатии-антипатии, в отличие от позицион- ных, основанных на нормах, закрепленных за социальными позициями че- ловека, раскрыт Ю.А.Морозовым в его работе «Пути России (модернизация неевропейских культур)». Вып.1-4, М, 1991. В статье «Русский этнос в XX веке: этапы кризиса экстенсивной культуры» А.А.Сусоколов связывает это преобладание с экстенсивным характером развития этноса – Мир России, 1994, No2, с.26
8 Александра Викторовна Потанина (1843-1893гг.) этнограф, автор работ по этнографии Центральной Азии, жена Григория Потанина и участница его экспедиций в Монголию, северный Китай, Тибет. В последней экспедиции умерла и похоронена в Кяхте.
9 Письма Н.М Ядринцева к Г.Н.Потанину. – Красноярск, 1918, вып.1, с.85; См.статью А.В.Ремнева «Западные истоки сибирского областничества» в: Русская эмиграция до 1917 года – лаборатория либеральной и революци- онной мысли. СПб, 1997, сс.142-156.
10 Новейший энциклопедический словарь /под общей редакцией ред- коллегии «Вестник Знания». – Изд-во «П.П.Сойкин», Ленинград, 1926-27, с.392 …
11 Характерно, что в отличие от журналистских публикаций – зарубеж- ных и отечественных - по поводу конфликта вокруг «Принцессы Алтая», авторы фильма-исследования не уделяют внимание политическому аспекту событий и тем более не определяют этническую принадлежность сторон. Обычно при возникновении конфликтов, которые называют «межэтниче- скими», очевидные политические и экономические интересы либо не позво- ляют увидеть проблему межцивилизационных контактов, либо превращают межцивилизационные различия в предмет политической «злобы дня». Поэтому для социально-философского анализа и, следовательно, для пер- спективы согласования различий цивилизационных особенно важно услы- шать, как конфликтующие стороны артикулируют мотивы собственных действий, а не указывать на политическую коньюнктуру или корысть, идя на поводу у взаимных обвинений. Мне удалось взять в 1999 году несколько фокусированных интервью у интеллигентов Горно-Алтайска. Эти интервью свидетельствуют о том, что взаимное непонимание позиций сохранилось и когда остыла полемика «по горячим следам», об этом же говорит и книга В.Молодина «Древности плоскогорья Укок: тайны, сенсации, открытия. На- учно-популярные очерки», вышедшая в Новосибирске в 2000 году. Заметим на полях, что степень непонимания еще обусловлена и тем, что одной из сто- рон оказались археологи именно Академгородка, то есть «молодого города», основанного в качестве агента модернизации Сибири, городское сообщество которого формировалось в том числе и на энтузиазме преобразования, а на- учные структуры в настроении недоверия к уже существовавшим в «старых» городах университетским центрам. Поэтому вполне объяснимо, что в исто- рии с «принцессой Алтая» новосибирские и алтайские археологи оказались по разные стороны, а авторы, публикующие «новосибирскую» позицию, усматривают в поведении алтайских ученых мотивы корысти или зависти.
12 Аномия – «ситуация в обществе, характеризующаяся распадом норм, регулирующих социальное взаимодействие» (Аберкромби Н., Хилл С., Тер- нер Б. Социологический словарь /Пер. с англ. – Из-во Казанского универси- тета, 1997, с. 7.