Янушкевич А. С. (проф., Томск)
Сибирский текст – понятие безусловно хронотопическое. Его пространственная характеристика имеет огромный семиотический потенциал, но формирующийся во времени, в процессе постижения истории Сибири как характерной семиосферы. Осмысление пространственных границ Сибири, ее природы, топосных моделей органично входило в тот комплекс идей, которые можно определить как региональное самосознание.
И в этом смысле сибирский текст – понятие историософское и историко-культурное, ибо в процессе его описания и постижения сибирская – и шире русская – мысль пыталась осмыслить этот феномен на пересечении мифа и реальности, изнутри и извне, как определенную дихотомию. Сибирский текст в этом процессе обретал энергию идентификации и самосознания.
Традиционно в разговоре о «сибирской литературе (культуре)» или «литературе (культуре) Сибири» исследователи не могут договориться об объеме понятия. Одни считают, что это литература, родившаяся в недрах Сибири и созданная «природными сибиряками». Другие утверждают, что такой узкорегиональный, краеведческий подход сужает смысл понятия, превращает сибирскую литературу в понятие местной культуры. Рассмотрение сибирской литературы как органической части общероссийской культуры, по их мнению, невозможно без учета сибирской темы, сибирских мотивов в творчестве русских классиков, без обращения к наследию ссыльных декабристов, народников. И как всегда или как обычно происходит в русском общественном сознании две эти точки зрения непримиримы и антагонистичны.
Между тем понятие сибирского текста как историософской и культурологической дихотомии позволяет говорить о том, что в диахроническом срезе два этих подхода (извне и изнутри) были неразделимы и взаимодополняемы. А сам объем понятия «литература – и шире – культура Сибири» базировался на этом основании тесной взаимосвязи. При игнорировании одного из аспектов «сибирский текст» лишался именно объемности и масштаба, то растворяясь в огромном пространстве общерусской культуры, то сужаясь до понятия «местной литературы» и объекта краеведческого изучения. Превалирование того или иного взгляда на историко-культурный феномен литературы Сибири определяло даже исследовательскую тональность. Сибирь воспринималась то как гибельное место каторги и ссылки, то как земной рай, некая новая Атлантида, утопическое Беловодье. И это было объяснимо: любая односторонность в подходе к тому или иному явлению чревата пристрастностью и отсутствием диалектики.
Сегодняшнее состояние сибиреведения формирует новые методологические подходы к такому любопытному феномену отечественной культуры, как «сибирский текст». Не имея возможности дать историографического обзора в изучении «сибирского текста» (а это был бы любопытный «текст в тексте»), не могу не заметить, что родиной такого подхода был Иркутск. И это вовсе не комплимент хозяевам конференции, а историческая правда. Без классических трудов Марка Константиновича Азадовского, Михаила Павловича Алексеева, Василия Прокопьевича Трушкина1 сегодняшний разговор о дихотомии сибирского текста был бы просто невозможен. Именно в их работах определился взгляд на Сибирь извне и изнутри.
Благодаря усилиям новосибирских медиевистов (Н.Н. Покровский, Е.К. Ромодановская, Е.И. Дергачева-Скоп и их ученики) значительно расширилось и обогатилось представление о сибирском летописании. Повесть «О Сибири», созданная в исходе XVI в., Строгановская и Есиповская летописи, «История Сибирская» С. У. Ремизова, появившаяся в XVII – начале XVIII вв., - все эти образцы одного типа: «синкретического по своей природе, литературного по факту своего происхождения и исторического по теме повествования»2. А главное летописно-историческая литература Сибири обозначила функционирование «сибирского текста» в большом контексте общерусской культуры, органичное вхождение истории о завоевании Сибири, так называемого «ермакова сюжета» в контекст русской культуры3.
«Ермаков сюжет» в этом отношении оказался репрезентативным для осмысления взаимодействия сибирского летописания, фольклорных источников, русской историографии и историко-литературного процесса. Путь от официального повествования о походе Ермака в Сибирь, связанного с книжным типом культуры, к «устным летописям» как образцам фольклорной интерпретации событий, вхождение этого сюжета через летописные источники в «Историю государства Российского» Н.М. Карамзина и его литературное освоение в 1810-1830-е гг. в творчестве И.И. Дмитриева, К.Ф. Рылеева, П.П. Ершова и даже пушкинский замысел поэмы о Ермаке4 – все это этапы и звенья одного и того же процесса. «Сибирский текст» осознает себя как данность, идентифицируется во фронтирной ситуации на сломе эпох, историософских концепций и литературных направлений.
В том, что дума Рылеева «Смерть Ермака» войдет впоследствии в русскую культуру уже на правах народной песни и что карамзинское описание похода Ермака станет точкой отсчета для национальной историографии, заслуга принадлежит первоисточнику – сибирскому летописанию. Но и сибирское летописание конца XVI – середины XVIII вв. во всех своих модификациях получило статус литературного памятника именно в результате его освоения и усвоения общерусской культурой.
Диахрония сибирского текста – это прежде всего процесс взаимодействия местного, сибирского материала и общероссийского его постижения в большом контексте времени. «Литература сибирская есть участок общерусской литературы, отображающий на краевом (местном, областном) материале ее общий путь развития»5 – это методологическое положение М.К. Азадовского, сформулированное более 70 лет тому назад, наверное, требует сегодня уточнений и дополнений, но по сути своей верно определяет суть проблемы. В литературе Сибири были свои мотивы, сюжеты, темы, но их эстетическое осмысление и поэтическое выражение тесно и неразрывно связано с общерусским историко-литературным процессом. Именно это взаимодействие местного (сибирского) и общерусского – ключ к пониманию своеобразия и проблематики, и поэтики литературы Сибири, дихотомии сибирского текста русской культуры.
Показательным в этом отношении становится вхождение сибирского текста в журналистику, потому что именно его печатное существование – факт публичного бытия и источник рефлексии, связанной с региональным самосознанием. Можно выделить несколько этапов такого существования – бытия сибирского текста в журналистике 1790-1830-х гг. Первый этап – тобольские издания «Иртыш, превращающийся в Иппокрену» (1789-1791), «Библиотека ученая, экономическая, нравоучительная, историческая и увеселительная в пользу и удовольствие всякого звания читателя» (1793-1794), «Исторический журнал» (1790). Второй – казанская периодическая печать: «Казанский вестник» (1820-1832), Прибавления к «Казанскому вестнику» (1821-1834), «Заволжский муравей» (1832-1834) и петербургские журналы Г.И. Спасского «Сибирский вестник» (1818-1824) и «Азиатский вестник» (1825-1827). Наконец, третий (скорее, не хронологически, а по значению и масштабу) – пласт сибирских материалов в журнале Н.А. Полевого «Московский телеграф» (1825-1834).
И хронология этих изданий, и их география показательны. На протяжении достаточно длительного периода (почти полувека) происходит своеобразная презентация «сибирского текста» в отечественной журналистике. Разумеется, есть основания говорить о «тонком слое» сибирских материалов в тобольских изданиях, и даже ироническое замечание П.А. Словцова о «превращении Иппокрены в Иртыш»6 не лишено оснований. Но, во-первых, это первые сибирские печатные издания, а во-вторых (и это главное), своей установкой на энциклопедическое издание (типа английского «Спектейтор») они продолжали традицию просветительских журналов Новикова, ориентируясь на сибирскую читательскую аудиторию, и тем самым способствовали становлению и формированию молодой сибирской интеллигенции. Именно из среды сумароковских изданий вышли И.И. Бахтин, Н.С. Смирнов, да и деятельность П.А. Словцова во многом связана с этими журналами. Радищевско-новиковская закваска первых сибирских изданий – не только важная составная их идеологии, но и существенный момент в становлении регионального самосознания.
Что касается казанской периодической печати, то в силу целого ряда обстоятельств (учреждение в Казани университета, ведомству которого были подчинены все учебные заведения Сибири, а затем и появление вскоре после того в Казани первого периодического органа печати просветительско-педагогического направления), по верному замечанию историка просвещения в России С.В. Рождественского, «Казань с того времени становится для Сибири своего рода центром»7. И с точки зрения соотношения этих обстоятельств с ходом исторического развития («эпоха гражданской экзальтации») и литературного процесса (эпоха романтизма) казанская периодическая печать стала лабораторией освоения местного сибирского колорита.
Очерки и статьи Щукина, Словцова, Калашникова, посвященные отдельным регионам Сибири (например, «Общий взгляд на Иркутскую губернию» Словцова, «Краткое описание Киренского уезда Иркутской губернии» Калашникова), вопросам политической экономии («Изображение нашей торговли с Китаем» Словцова), географии («О море Байкале» А. Лосева), истории, археологии, языку, фольклору («О песнях монгольских» А.П., «Нечто о простонародных сибирских словах» Д. Ненашевского) активизировали интерес к сибирскому тексту в его краеведческом аспекте и вводили его в общероссийское пространство на правах местного колорита, в атмосферу споров о национальности и народности. Малороссийский, кавказский, ливонский, сибирский тексты обретали статус романтической экзотики и одновременно историко-культурного дискурса. Уже в «Думах» Рылеева «героические страницы русской истории» включают и «Смерть Ермака», и «Богдана Хмельницкого», а ливонские и кавказские повести Марлинского вносят дополнения в эту героико-историческую палитру. И в этом отношении так же, как Вальтер Скотт расширил пространство английской литературы и истории за счет шотландского текста, русская культура обогащалась историей своих окраин.
Журнал Г.И. Спасского «Сибирский вестник» и последовавший за ним «Азиатский вестник» уже в своей номинации ориентировали внимание читающей публики на историю, этнографию, нравы Сибири. Можно с уверенностью говорить, что эти журналы, особенно первый, были читаемы (почти полный его комплект находится в библиотеке Пушкина), а его материалы, в частности, публикация «Летописи Сибирской», становится объектом полемики в Вольном обществе любителей российской словесности. Интерес к этой полемике Карамзина, Оленина, Каченовского, активное участие в ней Словцова свидетельствовал о пристальном интересе к сибирской теме и сибирской истории. Своим журналом Спасский сделал сибирскую тему специальной и самодостаточной, придал ей масштаб не только историко-этнографический, но и эстетический.
Появление в 1825-1835 гг. целого ряда краеведческих книг о Сибири стало существенным моментом литературного развития. «Письма из Сибири» (1828) П.А. Словцова, «Поездка в Якутск» (1833) Н.С. Щукина, «Поездка к Ледовитому морю» (1833) Фр. Белявского, «Записки об Енисейской губернии» (1833) И. Пестова, «Енисейская губерния» (1835) А.П. Степанова вместе с публикациями «Сибирского вестника» вводили русского читателя в мир Сибири, в сферу собственных наблюдений, но вместе с тем определяли критерии правды, естественности, «чистоты жанра». Полемическое начало всех этих публикаций было связано с выработкой нового взгляда на Сибирь, принципов объективного повествования. Они вели борьбу за истину в мелочах, за правдивое изображение Сибири8. "Но я не имел в виду путешествияживописного, и потому записки мои кратки, местами даже сухи, но верны. Слог цветущий мог бы придать им наружного блеска, но я желал только сделать ихполезными и записывал все как видел, строго придерживаясь простоты и ясности, чтоб сделать описания сии доступными читателям всех разрядов»9, – так формулирует свою позицию один из сибирских путешественников. Г.И. Спасский в полемике с В.В. Дмитриевым, стоявшим у истоков «Сибирского вестника», критикует его «Картины Сибири» за слог, «слишком изысканный и отзывающийся пиитическою прозою»10.
Разумеется, у этой «правды» и «пользы» были свои границы и возможности, но пафос их предуведомлений, предисловий, введений формировал новое отношение к материалу, его описанию и художественной обработке. Именно об этом размышляет на страницах «Московского телеграфа» Н. Полевой, сибиряк по происхождению, пропагандируя достижения своих земляков. Уже в первой рецензии 1828 г. на «Письма из Сибири» Словцова он отмечает то, что будет ценить во всех сочинениях сибиряков. «Сибирь, столь мало и столь неверно описываемая доныне, является здесь в картине верной, снятой в природе человеком опытным, умеющим замечать и близко знающим предмет своих замечаний»11. Выступая в роли пропагандиста Сибири, ее культуры: «Сибирь, золотое дно для предков наших и для нас, может быть золотым дном и для наблюдательного путешественника. И там Историк, Географ, Поэт найдут для себя много работы»12, Полевой постоянно подчеркивает в произведениях своих земляков достоверность, документальность, видит в них источник «известий об отечестве нашем, из коих можно было бы составить порядочное описание России», призывает «дорожить и материалами, ибо они уже степень к возведению прекрасного здания»13.
Это пожелание Полевого не замедлило осуществиться. Именно краеведческие материалы, а по сути первые факты регионального самосознания, неразрывно связанные с философией национального и эстетикой романтического местного колорита, с поэтикой исторического повествования, взрыхлили почву для рождения сибирской беллетристики 1830-х годов. М.К. Азадовский, впервые осмысливший этот феномен как определенную эстетическую и поэтическую систему, привел впечатляющий перечень образцов сибирской историко-этнографической и бытовой повести14. От повести Н. Полевого «Сохатый» (1830), которую Н. Щукин назовет «знаменем литературного восстания сибиряков», через творчество сибиряков-прозаиков, прежде всего И. Калашникова, Н. Щукина, Н. Бобылева, П. Ершова, создавших в течение 1831-1841 гг. более десятка «знаковых» повестей, открывалась история романтической литературы Сибири. Знаковость этих повестей как органической части сибирского текста определялась несколькими моментами.
Во-первых, сибирский материал становится объектом художественного осмысления. В недрах этих повестей рождаются сибирские образы и сюжеты. Так, уже Н. Полевой, несмотря на тяготение сюжета «Сохатого» к традиции разбойничьей романтической повести, актуализирует тему ссылки и изгнанничества. Борьба «скромных деятелей служилой интеллигенции, или духовенства, или купечества с произволом местной, несправедливой и развратной высшей администрации и их агентами»15, по мнению М.К. Азадовского, определяет тематику сибирской беллетристики.
Во-вторых, сибиряки-прозаики пытаются осмыслить Сибирь как конкретное историческое, ландшафтное, социальное и даже геополитическое пространство. Краеведческие материалы подготовили основу для беллетристического воссоздания местного колорита. Фигура «сибирского Купера» И.Т. Калашникова, автора повестей с очевидным потенциалом исторического романа, в этом отношении репрезентативна. Сибирь осмысляется через предания, были, воспоминания, путешествия как «золотое дно» новых тем и сюжетов. В полемическом предисловии к одному из своих романов Калашников писал: «Правда, я не выдумывал новой формы сочинений и не стыдился писать по образу бессмертного шотландца [Вальтера Скотта. – А.Я.]. Но происшествия, лица, мысли, чувствования, картины, суть - моя собственность, и по весьма уважительным причинам мое владение ею неприкосновенно. Я первый написал сибирский роман: кому я мог подражать, кроме формы?»16
В-третьих, сибирская беллетристика 1830-х гг. открывала мир своих «индейцев». Жизнь камчадалов, бурят, сибирских изгнанников и отважных «зверобоев» в этих произведениях становилась предметом рефлексии о сибирском характере, сибирских просторах, объектом любовно-авантюрного повествования об «отверженных», материалом для поисков в области синтеза документального (исторического, этнографического, краеведческого) и беллетристического нарративов.
Все это и дало основание Н.А. Мельгунову уже в 1837 г. (кстати, в книге немецкого писателя и критика Г. Кенига «Literärische Bilder aus Russland») говорить о наличии в русской литературе «сибирской стихии» и создании особого течения «сибирской литературы». По всей вероятности, это было первое по времени терминологическое обозначение феномена сибирского текста.
Нельзя не учитывать и того факта, что сибирская повесть 1830-х годов входила в общерусское культурное пространство (ведь все эти тексты печатались в столицах) как отзвук памяти о сосланных в Сибирь декабристах. Поэтому многие ситуации, да и общий колорит повестей воспринимались аллюзионно и символически.
Для осмысления истории сибирского текста русской культуры и его дихотомии сама проблема «сибирская культура и декабристы» имеет принципиальное значение. Дело даже не в том, что сосланные декабристы внесли существенный вклад в культурную жизнь Сибири, хотя без этого вклада многое в сибирском тексте не проявилось бы столь очевидно и прежде всего региональное самосознание. Существеннее другое – в сибирскую культуру вошел новый и особенный «поведенческий текст». По точному замечанию Ю.М. Лотмана, введшего это понятие в арсенал русской культуры, «перемещение свободы из области идей и теорий в «дыхание» – в жизнь» определило «суть и значение бытового поведения декабристов»18.
Сюжетика сибирской беллетристики 1830-х годов ориентировалась на этот тип бытового поведения. Тема человеческого достоинства и внутренней свободы «отверженных» определяет жизнь и поведение многих героев сибирской беллетристики. В этом отношении «Письма из Сибири» М.С. Лунина, несмотря на кажущееся отсутствие в них сибирского материала, - своеобразный «поведенческий текст» внутри пространства «сибирского текста». Как уже доказано исследователями, это произведение было известно в Сибири, и его дух и пафос способствовали развитию вольнолюбия, самостояния как жизненного дыхания.
Многочисленные примечания и предисловия, которыми были насыщены беллетристические тексты сибирских авторов, - это прорыв к метафизике текста и формированию регионального самосознания. Достаточно строгий к ранней сибирской прозе Г.Н. Потанин впоследствии писал: «Эти первые сибирские повести почти лишены общественного значения и совсем лишены художественного <...>, но история развития самосознания Сибири должна упомянуть о них, как о первых приступах сибирской мысли к работе. Время с тридцатых годов до шестидесятых было периодом литературного пробуждения Сибири»19. Вслед за краеведческой критикой и журналистской сибирикой прозаики 1830-х годов в русле идей романтического историзма способствовали презентации «сибирского текста»в общероссийском культурном пространстве. За этим стояло открытие нового мира, огромной загадочной страны, разрушение штампов ее восприятия. Вот лишь два характерных примера.
Автор повести «Посельщик» Н. Щукин восклицает: «Зачем слово «Сибирь» произносят со страхом, зачем им стращают порочного шалуна, пугают опасного вольнодумца. Мы привыкли представлять себе Сибирь страною хладною, состоящею из одних степей, покрытых ледяною корою, по коим влачат кое-где несчастную жизнь ссыльные и дикари. Мы привыкли почитать Сибирь убежищем порока и преступлений, скопищем нарушителей закона и совести. Добрые мои соотечественники! Не обижайте прекрасной страны несправедливым мнением, не чуждайтесь ею, - она ваша родная, и в ней есть добрые, даже мыслящие люди. В ней говорят тем же языком, какой вы слышите на берегах Невы и Волги»20.
В предисловии к роману «Дочь купца Жолобова» Калашников писал: «Издавая сей роман, я имел в виду познакомить читателей с краем, который, отличаясь богатством произведений и разнообразием природы и читателей, до сего времени все еще составляет страну малоизвестную, почти баснословную <...>. Необъятная Сибирь скрывает в себе множество богатства, ожидающего руки искусного художника»21.
Эти предисловия были принципиальны. По точному замечанию М.К. Азадовского, «в своей совокупности они как бы намечают и формируют определенную поэтику, устанавливают формы и законы того жанра, который они именуют «сибирским романом» и «сибирской повестью»22. Лучшие образцы этого жанра ориентировались и на языковое сознание сибиряков. Согласно наблюдениям известного историка языка П.Я. Черных, в романе «Дочь купца Жолобова» можно «насчитать более сотни областных восточно-сибирских слов», а сам роман является «значительным шагом вперед в развитии русско-сибирской лексикологии»23.
Сибирский текст к середине XIX в. становился полисемантичным. Он, с одной стороны, формировал оригинальную семиосферу: свою историю, пространственную модель, сюжетику, лингво-этнографическую специфику. С другой стороны, традиция большой русской литературы и модели «поведенческого текста» вполне органично корреспондировали с этой атмосферой, не позволяя ей замкнуться в себе самой и утерять масштаб национального мышления. Именно в недрах сибирского текста первой половины XIX в. намечалась та диалектика «своего» – взгляда изнутри и «чужого» - взгляда извне, которая определит феномен сибирского областничества и масштаб его философии.
Проблема сибирского областничества – одна из важнейших в структуре и истории сибирского текста. Это, может, быть самый характерный репрезентатив для его понимания. Масштаб личностей Г.Н. Потанина и Н.М. Ядринцева, А.В. Адрианова, С.С. Шашкова и А.П. Щапова, их критико-публицистическое наследие позволяют говорить о том, что именно с ними связано формирование особой философии регионального (сибирского) самосознания, становление сибирской идеи. И даже их нигилизм по отношению к деятельности предшественников, отрицание искусства в Сибири необходимы были, чтобы «страстно отстаивать мысль о том, что, если искусства нет, значит, нужно создать его!»24
Областники пытались выработать оригинальную концепцию сибирского героя-патриота (ее итоговое выражение можно увидеть в статье Г.Н. Потанина 1917 г. «Интернационалисты и областники»), свою теорию эстетики и поэтики жанра (см. статью того же Потанина «Роман и рассказ в Сибири» и историю замысла совместного романа Потанина и Ядринцева «Тайжане»)25, и их поиски способствовали взлету сибирской журналистики и публицистики, во многом определили саму философию Сибири. «Сибирь – мать и мачеха», «Интернационалисты и областники», «Сибирь и колония» – за этими и многими другими определениями областников открывалась оригинальная историософия Сибири.
Но парадоксальность этих поисков выражалась в том, что, несмотря на стройную и продуманную систему сибирской литературы, в недрах областнической концепции она так и не возникла. Лаборатория поисков – сибирская журналистика давала интересный материал для наблюдений о новых общественно-политических и экономических процессах в Сибири. Очерково-публицистическая стихия была преобладающей в этой лаборатории, но в определенной степени для сибирской культуры это уже был пройденный этап. Да и в большей степени проза Н.И. Наумова, И.В. Федорова-Омулевского, И.А. Кущевского и других сибирских авторов развивалась в русле народнической идеологии, способствуя выявлению ее сибирского варианта.
Подлинные открытия, связанные с развитием сибирского текста, происходили в большом пространстве русской культуры. От «Записок из Мертвого дома» Достоевского до «Острова Сахалина» Чехова и «Воскресения» Толстого – таков путь выявления и обозначения сибирского текста как антропологического. Через Мертвый дом как символ каторги и ссылки к Воскресению как этапу духовного преображения русская литература в лице Достоевского и Чернышевского, Короленко и Успенского, Станюковича и Лескова, Чехова и Толстого формировала сибирский текст как историю «униженных и оскорбленных» и как возрождение человека через приобщение к Сибири. «Сибирь заставляет даже в убийце увидеть человека...»26 – эти слова В.Г. Короленко из повести «Соколинец» обозначали вхождение в сибирский текст персоналистского начала. Судьба человека и его пути в лиминальном пространстве придают «сибирскому тексту» историософский масштаб и гуманистическое наполнение27.
Таким образом, не касаясь истории сибирского текста в послереволюционную эпоху (это заслуживает специального разговора), можно констатировать его амбивалентную природу.
Русская литература, взаимодействуя с сибирской литературой, обогащалась не только новым материалом, но и расширяла свое антропологическое пространство. Ее гуманистическое содержание обретало особую пронзительность и остроту, впитывая историю каторги и ссылки, судьбу отверженных. Сибирские просторы, вольные сибирские типы, не закабаленные крестьяне и замкнутое пространство пересыльных тюрем, «мертвых домов каторги и ссылки», искалеченные судьбы – все это превращало казалось бы локальный сибирский текст в своеобразный метатекст.
Сибирский метатекст в своей семиотической перспективе был текстом в тексте, так как свои сюжеты, мотивы вводил в проблематику общеруссской культуры.
Поэтому вряд ли корректно с исторической точки зрения говорить об «отставании» сибирской литературы от общерусской. Разумеется, в недрах сибирской литературы не родились шедевры, соотносимые с открытиями Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова. И если появлялся «Конек-горбунок», то он как бы «выпрыгивал» за пределы сибирской литературы и становился уже частью общерусской культуры. Но не была ли и вся сибирская литература такой же органической частью единого целого русской культуры? Взгляд изнутри и извне взаимодополняли друг друга... И впоследствии художественные открытия Вампилова и Шукшина, Астафьева и Распутина распространятся в тексте общерусского литературного процесса и уже определят что-то очень существенное в его развитии...
Сибирская литература как особый текст культуры имела свою историю и судьбу. Она шла параллельно с общерусской литературой, но на пересечении образовывала те узлы, которые было трудно развязать, и те завязи, которые давали оригинальные плоды. Феномен сибирского текста не в сравнении и тем более противопоставлении двух культур, а в их взаимодействии и синтезе. Два взгляда на Сибирь (извне и изнутри) – органическое целое сибирского текста.
1 См.: Азадовский М.К. Очерки литературы и культуры Сибири. Иркутск, 1946; Алексеев М.П. Сибирь в известиях западноевропейских путешественников и писателей: Введение, тексты и комментарий. 2-е изд. Иркутск, 1941; Трушкин В.П. Пути и судьбы. 2-е изд. Иркутск, 1985.
2 Дергачева-Скоп Е.И. Сибирское летописание в общерусском литературном контексте XVI – середины XVII вв. Екатеринбург, 2000. С. 35.
3 См.: Янушкевич А.С. «Ермаков сюжет» в русской литературе 1820-1830-х годов // Мотивы и сюжеты русской литературы. Томск, 1997. С. 40-48.
4 Подробнее см.: Альтшуллер М. Между двух царей: Пушкин 1824-1836. СПб., 2003. С. 117-144.
5 Азадовский М.К. Литература сибирская (дореволюционный период) // Сибирская советская энциклопедия. Т. 3. М., 1932. Стлб. 163.
6 Словцов П.А. Историческое обозрение Сибири. Т. 1. СПб., 1846. С. 576.
7 Цит.: Манассеин В.С. Сибирь в казанской периодической печати первой половины XIX-го столетия: Библиографический указатель. Иркутск, 1927. С. 4.
8 См.: Янушкевич А.С. Особенности сибирской краеведческой критики 1810-1830-х гг. // Традиции и тенденции развития литературной критики Сибири: Сборник научных статей. Новосибирск, 1989. С. 21-35.
9 Белявский Фр. Поездка к Ледовитому морю. М., 1833. С. VII. Курсив автора.
10 Сибирский вестник. 1825. Ч. 4. С. 115.
11 Московский телеграф. 1828. Ч. 21. № 12. С. 500.
12 Там же. 1833. Ч. 52. № 13. С. 82.
13 Там же. 1833. Ч. 53. № 18. С. 264.
14 Подробнее см.: Азадовский М.К. Очерки литературы и культуры Сибири. С. 5-105.
15 Там же. С. 87.
16 Калашников И.Т. Изгнанники // Калашников И. Дочь купца Жолобова: Романы, повесть. Иркутск, 1985. С. 444.
17 См.: Koenig H. Literarische Bilder aus Russland. Stettin, 1837. Русский перевод: Очерки русской литературы. СПб., 1862.
18 Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 384.
19 Сборник к 80-летию со дня рождения Григория Николаевича Потанина: Избранные статьи и биографический очерк. Томск, 1915. С. 59.
20 Цит.: Азадовский М.К. Указ. соч. С. 88.
21 Там же.
22 Там же. С. 89.
23 Черных П.Я. Русский язык в Сибири. Иркутск, 1937. С. 97, 78.
24 Постнов Ю.С. Н.М. Ядринцев – литературовед и критик // Литературное наследство Сибири. Т. 5. Новосибирск, 1980. С. 9.
25 Подробнее см.: Потанин Г.Н. Тайжане: Историко-литературные материалы / Составление, предисловие и примечания Н.В. Серебренникова. Томск, 1997.
26 Короленко В.Г. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. Л., 1989. С. 265.
27 Об этом см.: Тюпа В.И. Мифологема Сибири: к вопросу о «сибирском тексте» русской литературы // Сибирский филологический журнал. Барнаул – Кемерово – Новосибирск – Томск, 2002. № 1. С. 27-35.